— Не позволю храм Божий в пыточную превращать, — раздался громкий голос священника.
— Общайся с Богом, поп, не вмешивайся, — посоветовал ему Скоба. Понизив голос до шепота, зловеще пообещал: — До тебя еще очередь дойдет.
Скоба из рук лучшего своего приятеля забрал свечку, склонился над очнувшимся купцом.
— Ну, говори, купец, не дури, — сказал почти дружелюбным тоном.
Глаза Шагалова, налившиеся слезами и кровью, смотрели с ненавистью. Он молчал.
— А ты? — Скоба переместился от купца ко второму пленнику, осветил ему лицо.
Постоял в ожидании, потом резко выпрямился, сказал, глядя на огонек свечи:
— Тряпками им рты забейте, шибко слыхать тут.
И это приказание главаря выполнили не мешкая.
Главарь присел на корточки, поднес свечу к большому пальцу ноги купца. От боли Шагалов дернулся всем телом, веревки не пускали. Скоба на секунду отдалил свечку. Опять приблизил. Медленно повел огонек по ногтям пальцев ноги, словно пересчитывал их. Пламя окутывало кончики пальцев. Запахло паленым.
— Этому-то ноги тоже погрей, — сказал Шишке деловито, буднично. — Этот, глядишь, сговорчивей окажется.
И улыбка озарила лицо, когда бывший доверенный купца от первого же прикосновения огня к оголенным пальцам замычал, отчаянно затряс головой: дескать, согласен, согласен говорить.
Крахмальный Грош вынул ему кляп изо рта.
— Петр Иннокентьевич, — часто дыша, давясь воздухом, торопливо заговорил Головачев, — скажите. Они ж теперь все одно не отстанут. До заупокойной свечки доведут, а не отстанут.
Шагалов только плотнее прижимался щекой к лавке, таращил слезящиеся выпученные глаза на неприветливые темные лица икон.
— Сам скажи. Чего он тебе.
— Да что я знаю…
— Знаешь, не дури. — Шишка опять поднес горящую свечку к ноге Головачева, правда, ненадолго.
— Он позавчера объявился, чуть не год пропадал. Попросил коней достать, на заимку свезти.
— На какую заимку?
— На его. У Хайской дачи.
— Зачем свезти? Говори, говори, язык тебе — одно спасение, — подбадривал Шишка.
— Не сказывал.
— А где коней взял?
— У татарина одного под залог.
— Крупный небось залог купец дал?
— Да без гроша он пришел. В Красноярске дворничал, на путь домой собирал. Сам я за все заплатил.
— Ну-к, погрей ему лапы, да получше, чтоб врать неповадно, — вмешался Скоба в разговор. — Сдался бы тебе хозяин нищий. Платить за него, возить за так.
— Не за так. Не вру, — поспешил, упреждая продолжение пытки, говорил Головачев. — На заимке, слово купца дал, рассчитаемся.
— Как? Чем рассчитаемся?
— Не обговаривали. Внакладе, сказал, не останешься.
— Дорогу к заимке можешь показать?
— Известно. У самого Орефьева озера.
— Ну что, купец, есть все-таки кубышка-то, а? — Скоба приблизил свое лицо к лицу Шагалова. — Е-есть. Отдай да живи с миром.
Немигающие глаза Шагалова смотрели мимо бандита на зыбко проступающий в полумраке иконный лик.
Огарок в руках у Скобы совсем укоротился. Он помнил: входя, у стены видел свечной ящик. Сам сходил, взял полную горсть свечей, запалил новую.
— Будем еще греть ноги, — сказал. — И ты продолжай, — велел Шишке, кинув ему пару свеч. — Он хитрит, думает, купца изведем, его отпустим, все ему достанется.
— Христом Богом закли… — вырвался из груди Головачева вопль отчаяния. Крахмальный Грош одним точным движением угасил этот резонирующий под сводами вопль.
Опять запах паленины смрадно поплыл по церкви, только теперь он был куда гуще. Опять привязанные пленники то тщетно пытались вырваться из пут, то затихали, обмякали, впадая в беспамятство. И так, пока Скоба не решил сделать перерыв.
— Христом Богом молю, Петр Иннокентьевич, скажи им. Изведут ведь, — запричитал, захлебываясь, Головачев, едва вынули ему кляп. Перевел немного дыхание, продолжал:
— Пощади! Или я плохо служил тебе? Видишь, даже Господь не за нас, не слышит. Если что осталось у тебя — крохи ведь. Стар ты, дела не выправишь. И один, как перст… Пожалей, Петр Иннокентьевич…
То ли боль от пыток, то ли жалость к преданному до нынешнего дня доверенному, имеющему на руках большую семью, а скорее всего, напоминание о старости и одиночестве, сознание, что с помощью содержимого кедровой шкатулки былого не вернешь, воспоминание о своем-чужом доме, мертвом холодном кафедральном соборе, что бы ни было, но сыграло роль, сломило упрямство купца Шагалова. Он сделал знак, что хочет говорить, и, получив возможность, промолвил, с трудом шевеля обкусанными до крови губами: