— В подпол когда спускаться, от пола пятый кирпич вынуть. Там…
— Вот дурья башка, напрасные муки принимал, — сочувственно-удивленно сказал Шишка.
— Лицо оботри, — попросил Шагалов.
— Сейчас. Оботрем, обуем. Еще съездим вместе…
С пленниками, захваченными на таежной дороге, было покуда покончено, и Скоба сразу же, словно забыв об их существовании, перевел взгляд на отца Леонида.
— Ну а ты, поп, миром отдашь серебро-золото смармыленное или как?
— Все на виду в храме. Нет других ценностей.
— Брось, святой отец, вола водить[8]. Про тебя-то известно. Думаешь, в святые мученики с моей помощью попадешь? Не надейся.
Скоба притянул за рукав к себе Шишку, пошептал ему что-то на ухо. Тот кивнул и выскользнул из церкви.
— Не надейся, — повторил Скоба. — Пальцем не трону. Сам отдашь.
— Нечего отдавать. А было бы, все равно не отдал бы.
— Глупый ты, поп. С мое, поди, прожил, а не уразумел, что огнем жечь, гвоздями к кресту прибивать — не самое страшное.
— А что ж самое?
— Самое? Я еще учусь. А вот те, кого ты мне ворами назвать хочешь, — те до конца уразумели.
Скоба снял малахай, лениво почесал пальцами в свалявшихся, влажных от пота волосах.
В это время дверь в церковь опять раскрылась, и стремительно вошел Шишка. Какой-то огромный продолговатой формы сверток светлел у него в руках. Играючи он поставил свою ношу, размотал матерчатую обертку. Одеяло в белом пододеяльнике с кружевной оторочкой по краям упало на пол.
Взглядам находившихся в церкви предстала двенадцатилетняя дочь священника в одной ночной сорочке и с распущенными волосами. Шишка обеими ручищами рванул легкую полотняную сорочку, и юная поповна оказалась совершенно голой. Стройное ее беззащитно-нагое тело с маленькими — торчком — упругими грудями белело среди трепетных огоньков свечек. Поповна трепетала, как огоньки свечек, от страха и не могла вымолвить ни слова.
— Аня! Дочка!
Священник ринулся было к дочери, но был сию же секунду задержан, руки оказались заломленными за спину.
— Не ори, поп. Отдашь что нужно, не тронут твое чадо, — спокойно начал вразумлять Скоба отца Леонида. — Нет — вот я ей жениха припас, — указал главарь на Крахмального Гроша. — Ну?
— А жена? Где жена? С ней что? — Священник лихорадочно переводил глаза с дрожащей обнаженной дочери на «жениха» и на главаря шайки. Дрожь, колотившая дочь, он чувствовал, вот-вот передастся и ему. Он боялся задрожать на глазах грабителей и молил Бога укрепить его дух. Слова молитвы, молниеносно проносившиеся в голове, путались.
— Тоже цела пока. Решай, поп. Слышал, я на терпенье слаб? Как бы не поздно.
— Вели отпустить, — попросил отец Леонид. — Отдам.
По знаку главаря двое его подручных отступили от настоятеля храма. Священник подбежал к дочери, поднял одеяло, укутал в него дочь и подхватил на руки.
— Отнесу домой…
— Э-э, погодь. А скуржа, рыже…
— Какая скуржа? — оборвал со злостью отец Леонид, ощущая, что и в его руках дочь не перестает дрожать крупной дрожью. — Серебро, что ли, на людском языке? Так в доме, в подвале.
— Эка в подпол потянуло их прятать-то, — усмехнулся Шишка.
…Через полчаса церковные драгоценности, умело запрятанные отцом Леонидом, перешли в руки Скобы и его шайки. Главарь был доволен. Богато! Серебра около четырех пудов и золота полпуда с лишком.
Внимание привлекли часы с крышкой в никелированном корпусе и на цепочке. «Въ День Ангела п-ку Зайцеву», — прочитал Скоба выгравированное на оборотной стороне крышки. Было и продолжение, но буквы непонятные. Должно быть, на чужом языке.
Часы Скобе понравились.
— Чьи? — спросил у священника.
— Раненый офицер из Твери, поручик, здесь умирал, просил переслать родным.
— А-а… — По настенным маятниковым часам Скоба перевел стрелки, сделал завод, послушал, как тикают, и часы покойного поручика исчезли в кармане лохматой шубы.
— С нами поедешь, поп, — распорядился. — Не то приведешь ненароком кого не след. — И когда при этих словах сдержанные рыданья попадьи перешли в громкие, прерывистые, заверил ее: — Вернется. На что он мне.
— Сани, упряжь в ограде есть. На двух бы повозках ехать, — сказал Шишка.
— Дело, — согласился главарь.
Через час грабители, а с ними и трое пленников, не будучи, как им казалось, никем замеченными в Пихтовой, не наделав шуму, были далеко от железнодорожного городка — на пути к заимке у Орефьева озера и Хайской даче.
По мелколесью, между островерхих оснеженных елей лошади бежали бойко. Головачев сидел рядом с Шишкой в передке первой повозки, правил. С хозяином своим бывшим ни в храме после пыток, ни в дороге словом не обмолвился. Шагалов, может, считал его предателем, а может, боль такая одолевала — не до разговоров. Что бы ни означало молчание, Головачев первым заговаривать не спешил. Да и он чувствовал себя неважно с тех пор, как «погрели» ноги. Да и говорить что, о чем?