Впрочем, есть основания полагать, что отец и вовсе отсутствовал в ранних воспоминаниях Юлия, и те немногие черты, из которых складывался образ, принадлежали не памяти, а воображению и были позаимствованы, не вполне правомерно, из более поздних времен и обстоятельств.
Иначе было с матерью. Яркое и стойкое представление об ее мятущейся нежности целиком уходило к мареву первых воспоминаний жизни. Когда Юлию пошел шестой год, мать исчезла, пропала из его зрительных представлений, как раз для того, выходит, чтобы сильные, идущие от матери ощущения никогда уже нельзя было спутать, приплетая сюда поздние домыслы и суждения. Скорее всего маленький Юлий и мать-то видел не так часто, но каждый раз это было событие: внезапный порыв ветра, напоенного и лесом, и цветами, который дурманил голову, вызывая неизъяснимое наслаждение и биение сердца.
Сначала слышались всполошенные голоса прислуги – все стихало на одно-два мгновения – сильно хлопала дверь и входила мать – нечто нездешнее, волны запахов, пленительное шуршание и шелест тканей, входила ослепительно, невыносимо прекрасная своей горящей, страстной красотой. Восторженный шепот служанок… Волнение уже охватило Юлия, он немел. Прикосновение прохладных беглых пальцев – он задыхался в пене блестящего шелка… Мать уходила так же быстро, как пришла, задушив его своей нежностью – Юлий оставался. Почти разбитый, почти больной.
Понятно, что это не могло происходить слишком часто.
И вот однажды он обнаружил, что потерял мать. Пожалуй, это было первое действительно сильное впечатление, оставшееся в памяти Юлия.
Вот как это произошло. К пяти годам мальчик уже усвоил, что дети и родители теряются. «Ягодка за ягодку, кустик за кустик, деревце за деревце – вот Купавушка и заблудилась». Самое обыкновенное и естественное свойство детей теряться. И еще имеется лес, дремучее место, куда уходят, чтобы заблудиться. Ягодка за ягодку, кустик за кустик – тут-то и начинались действительные превратности, не сулившие ничего хорошего маленьким мальчикам и девочкам – так это вытекало из сказок кормилицы Леты. Лета, молодая круглолицая женщина с уверенными ласковыми руками и спокойным голосом владела обомлевшей душой Юлия безраздельно.
– А я… я тоже могу заблудиться? – спрашивал он, замирая. Тем более это было необходимо узнать, что Лета, оставаясь с Юлием в припозднившийся тихий час, когда вкравшийся всюду сумрак сводил детскую до размеров освещенного свечой уголка, – Лета говорила то, что нельзя было выведать ни у кого другого. Этим она отличалась от всех других людей, так же, как высоко подвязанным под грудью платьем, тогда как другие – те, у кого нельзя было выведать ничего сокровенного, – перетягивались в поясе и эта сразу бросающаяся в глаза особенность непостижимым образом замыкала «другим» уста. – Тоже я заблужусь? – повторял Юлий, высматривая ответ в выражении теряющегося в тенях лица.
– И ты можешь заблудиться, – отвечала Лета с глубоко впечатляющей прямотой.
– Я князь, – несколько подумав, возражал Юлий и тревожно приподнимался в кроватке.
– Ну так что же, что князь? Что с того, что князь? – пожимала плечами Лета.
И Юлий чувствовал потребность оглянуться на сгустившийся по углам мрак, смутно подозревая, что за такие речи Лете достанется, если в неведомой мгле за шкафом зародится и обретет плоть кто-нибудь из тех, кто перетягивается в поясе.
– Вышгород… Вышгород недоступный замок, – пытался возражать Юлий, лукаво опираясь на где-то подхваченное и не ему принадлежащее суждение. Всем сердцем сочувствуя Летиной отваге, Юлий не мог избежать при этом предательской мыслишки, что тот, кто таится сейчас за шкафом, поставит, пожалуй, это неясное возражение маленькому княжичу в заслугу. – Пусть они только попробуют! – храбрился Юлий, не забывая опять же перетянутого в поясе соглядатая. – Пусть только полезут! Мой отец им покажет!
– Ну так что же, что недоступный? – с неустрашимым спокойствием отводит и этот довод Лета. И поправляет соскользнувшее с малыша одеяльце.
В эту пугающую бездну «ну и что же?» не хватает духу углубляться, Юлий молчит.
– Вот же и замок в Любомле, – продолжает свои мятежные речи Лета, – одни камни остались. А тоже ведь люди жили. И что-то себе мечтали.
– А кто там жил?
– Почем я знаю. Это давно было.
– А княжич там жил?
– И княжич жил. Почему не жил? И конюх жил, и портной, и пахарь. И князь со княгинею.
– Они жили-поживали добра наживали?
– Можно сказать и так.
– А мы, мы тоже живем-поживаем?
– Когда живем, когда поживаем. А сейчас… – Лета оглядывает детскую, где, напуганные вкрадчивым мраком, притихли до утра игрушки… оглядывает большие окна, за стеклами которых ходят отсветы разожженных на улице огней… и говорит все с той же неуклонной вдумчивостью, которая так покоряет и убеждает Юлия: – Сейчас мы живем хорошо.
Так оно и есть. Сердечко Юлия, словно освобожденное, трепещет от благодарности за эти простые, правдивые слова. Он тянется целовать и сразу находит теплые, родные губы.
Сейчас мы живем хорошо, понимал Юлий, потому что сейчас, рядом с Летой, он не может потеряться. Теряются где-то там, далеко. Может быть, как раз там, где гремит музыка, отзвуки которой, похожие на слабые дуновения грозы, достигают и детской. Где же это гремит? За недоступными стенами Вышгорода или где-то ближе, рядом?…
И вот… случилось. Случилось это, разумеется, в отсутствии Леты – мать и Лета не сочетались между собой, представляя как бы противоположные, опорные стороны жизни.
Мать взяла Юлия за руку, и они пошли по гладким вощеным полам, на которых, однако, нельзя было скользить, потому что мать не разрешала. На темно-желтых половицах исчезали и снова сбегались отблески факелов. Но это было еще не все. Когда миновали двор, окруженный со всех сторон черными углами зданий, над которыми открывалось тоже темное, но насыщенного глубокого цвета небо с редкими звездами, – когда перешли людный двор, где блестели огни, блестели волосы склоненных голов и белые плечи, когда поднялись на широкое крыльцо, вошли в растворенные настежь двери, Юлий увидел целые потоки свечей и факелов, озаривших внутренние своды дворца, как жерло печи. Хотелось зажмуриться и придержать шаг.