И в конечном счете вину его таки не удалось доказать. То ли потому, что и правда, не был он ни в чем виноват, то ли потому, что он сам оказался штатным милиционером. Майором, кажется, по экономическим преступлениям. В смысле - специалистом. "Нам еще повезло, - говорил мне майор в сердцах, если,
конечно, - говорил, - не учитывать пропажу твоей дочери, к чему я прямого отношения не имею, и смерть твоего пса. Но мог же я и жену сбить. Которая всего только перепугалась".
Возможно, мне надо было сражаться с ним до победного или хоть до какого-нибудь конца, чтоб хоть о поисках Светки он под угрозой суда позаботился в среде своих коллег так называемых. Но я сражаться не стал. И не из-за того, что плетью обуха не перешибешь, а из-за отсутствия в сражении смысла. Ну добился бы я суда какого-нибудь, ну выиграл бы его - что еще неизвестно, скорее, как своего человека, майора оправдали бы, - не могло это ничего изменить. И отменить мое отсутствие дома в тот момент, когда с Диком нужно было идти гулять, не могло. Да и на поиски Светки никак не повлияло бы. Ну не умеют они искать - хоть дави на них, хоть взятки давай. Ну не умеют.
Теперь я думаю, что именно тогда, поняв, что я не буду биться с майором, Леля стала меня презирать. Не спросив и не разобравшись, почему я повел себя так, а не иначе. Ей, видимо, скучны были все мои объяснения и доводы. Я вел себя не так, как должен был, по ее представлениям, себя вести. И этого было вполне с головой достаточно. И для презрения, и для того, чтобы отгородиться от меня, замкнуться в себе самой и начать обрастать скорлупой спокойствия, которая на самом деле была скорлупой безразличия. Безразличия ко всему оставшемуся. Такие потери порождают иногда в людях, и особенно в женщинах, именно это состояние. Устойчивое состояние безразличия. После таких потерь все другое различается плохо. И нет никакой потребности что-то там такое различать. Все окружающее понемногу - или в один момент, это у кого как - тускнеет, теряет свои очертания и становится неразличимым, не имеющим различий, то есть безразличным. В полном и буквальном понимании.
А слова и нужно понимать буквально. Буквально, и больше никак. И сменим тему. На противоположную и далекую. От потерь перейдем к приобретениям. Тем более что это несложно.
Достаточно пройтись мысленно назад, обратно, в какое-нибудь прошлое, где приобретения еще не стали приобретениями, где их еще не было, потому что не было. Путь туда прямой, поскольку все приобретения, став ими, через какое-то время превращаются в потери. Мы же ничего не приобретаем навечно. Мы иногда думаем, что это так. Но потом понимаем всю ошибочность наших дум и надежд. И теряем то, что когда-то приобрели. И теряемся в конце концов сами. И никакие благие надежды тут помочь не могут. Да, конечно, надежда остается всегда. Но мы-то уходим.
Так вот, в свое время я считал Лелю своим самым удачным, самым дорогим (стоящим) и т.д. и т.п. приобретением в жизни, приобретением на всю жизнь, до гроба то есть, притом до моего гроба, поскольку я элементарно и существенно старше. Может быть, это мнение сложилось во мне благодаря контексту тогдашнего моего существования. И складывался этот контекст из моей борьбы с родным социалистическим государством за продление собственной жизни, которая протекала тогда в условиях обострения язвы моей двенадцатиперстной кишки. И вот, значит, во мне обострение свирепствует, боль такая, что волосы на голове и теле болят, а меня то в Афганистан призвать норовят, чтобы я выполнил свой интернациональный долг офицера запаса перед советской родиной и ее политбюро лично (в смысле, чтоб или нарезал для их удовольствия пучок афганцев, или сам подох под Кандагаром), то в Чернобыль пытаются отправить, давая на сборы двадцать четыре часа. Чтобы я прикрыл там своей язвой четвертый реактор, а там - или уж окончательно (опять же) подох, или стал заслуженным инвалидом соцтруда до скончания дней. Ну, а я, естественно, отбивался и от тех, и от других, посылая их, правда, про себя, на хрен и еще дальше и пытаясь лечь на дно - в гастроэнтерологическое отделение горбольницы номер шесть, в котором для меня перманентно не было лежачих мест в палатах. И не только в палатах. В коридорах широких и длинных - и то их для меня не было. Мне обещали, что место обязательно должно освободиться, но когда - не говорили. Наверное, ждали, пока кто-нибудь в отделении помрет от той же самой язвы или от нее вылечится.
И вот я по мере сил и наглости отбивался от военкоматских дубов с разным количеством звезд на погонах и тараканов в голове, пытался лечь в больницу, ходил на работу, так как амбулаторно больничный лист с язвой не давали, и единственным моим утешением было - зайти в комнату напротив, где меня встречали два огромных глаза из-под седой челки. Длинный взгляд этих глаз действовал на мою язву, как папаверин - успокаивающе.
Потом я заметил, что иногда меня что-то смутное и неосознанное поднимает вдруг с места и тянет из комнаты. Я выходил в коридор, и тут же выходила она. И я понял, что мы чувствуем друг друга на расстоянии, сквозь две стены.
Леля появилась у нас совсем недавно. И у меня не было случая и повода с нею познакомиться. Но я и не собирался искать повод. Повод, как это бывает всегда, находится сам собою или не требуется вовсе. В очередной раз, когда мы, как по команде, вышли в коридор и столкнулись, я не сделал шаг назад из пустой вежливости, а спросил:
- Почему у вас седые волосы? Вам же совсем еще мало лет.
- Лет мне двадцать шесть, - сказала Леля. - А волосы - я не знаю, почему седые.
- Наверно, у вас все спрашивают, чем вы их красите? - сказал я.
- Да, - сказала Леля. - Спрашивают.
- И что вы отвечаете?
- Я отвечаю - краской.
Так мы с ней познакомились на почве необъяснимой седины ее волос. И все стало само налаживаться. Сначала от меня отстал военкомат. Как-то в одночасье я перестал быть нужен и в Афганистане, и в Чернобыле. Потом у меня прошло обострение. Без медицинского, можно сказать, вмешательства. И когда освободилось место в больнице, они какое-то время гонялись за мной, чтобы госпитализировать, но я не дался. И что совсем уже невероятно, я выздоровел окончательно и по сей день пью, курю и все такое. Единственное, что мне осталось от язвы, - я не способен напиться, даже когда мне очень хочется. Желудок отказывается принимать спиртное гораздо раньше, чем отключается голова.
А потом Леля потащила меня на какую-то акцию каких-то художников. Акция проходила в музее Брежнева. Среди его носильных вещей, бюстов, подарков, удостоверений личности и даже книг. Кроме картин, витражей и скульптур, художники выставили авангардно-шизофренические инсталляции: пружинки и шестеренки от часов в трехлитровой банке с надписью "Автопортрет", копченую скумбрию на газете "Правда", пальто и шапку с ушами, надетые на швабру, расписанную петриковской росписью и прикрученную к руке бронзового, зеленоватого, как сыр, Ильича-два.
После акции пошли к одному из организаторов домой. Внушительной толпой. Впереди толпы медленно ехали красные "Жигули" с красным крестом на заднем стекле и красной сумочкой для документов, оставленной на крыше водителем. Организатор был двухметровым рыжим красавцем в три обхвата. Он писал и читал вслух хорошие стихи (один я помню до сих пор: "Как хлеб к сороковому дню, / Стал воздух сух. Похолодало. / И время отрывать настало / Подковы старому коню")1.