свечой в руках он сидел перед церковным алтарем, читая покаянную молитву. Ныне отдаю твоему строгому суду все, чтобы искупить вину сей возлюбленной души, все, что послужит твоей славе и ее спасению, и приношу в жертву и эти похороны, ныне совершаемые по христианскому обряду. Искренне приношу тебе все возносимые ныне молитвы, все песнопения, все читаемые ныне святые мессы, все возжигаемые свечи, все пролитые ныне слезы вместе со всем сочувствием, пробудившимся ныне в размягчившихся сердцах. Я должен буду вновь есть кладбищенскую землю, если ночью с черных еловых лап не потекут чернила. Я штурмом возьму грозу, прибью молнии к стене забора и освобожу из петли повесившегося в 1989 году, когда я писал черновик этого романа, второго брата Роберта. Теперь братья Ладнинг втроем висят на своих веревках, один – в сенном сарае священника рядом с Якобом, другой – в Арнольдштайне на ветке ели и третий – которого я тоже переношу на Кладбище Горьких Апельсинов – в Виллахе, на мосту через Драу. Я знаю одного, повелевшего прикрепить к своему гробу распятие с венком праздника урожая, и другого, пожелавшего, чтобы к крышке его гроба, само собой, тоже окровавленной телячьей веревкой, была привязана золотая дароносица. Если мои родственники кинули епископскую сутану на мой гроб, как попону на блестящую теплую спину кобылы. Если из моего рта не вырвется больше ни слова, то я сниму кожу со своего тела, выделаю ее и надую свою оболочку, словно воздушный шар, чтобы моя кожа могла парить надо мной. Прежде чем слова вонзятся в меня, словно шурупы в крышку гроба, я лишь надеюсь, что в моей груди угнездится паук, отложит яйца, а опухоль, становясь все больше и больше, лопнет, и те, кому я давал тепло, за пару дней разбегутся по моей груди, пробегут по пупку и угнездятся в моих лобковых волосах. Крышку моего гроба я склею из обложек моих любимых книг и прикреплю к корыту, в котором я когда-то сидел, и вода текла по моим костлявым белым плечам, а скипидарное мыло скользнуло по моему животу. Я стану тонок, как закладка, напоминающая маленький белый пластиковый скелет, который я купил на ярмарке в честь престольного праздника и вкладывал в книгу Карла Мая, затем включал свет и пытался попасть в ритм с дыханием моих братьев и заснуть, до тех пор пока за окном не начинало светлеть, и первые солнечные лучи касались верхушек, согревая первые вороньи гнезда. Когда я стану тонок и мал, как закладка, я вползу в книгу, возможно, в «День поминовения усопших» или в «De profundis», или в «Это постигнет каждого», или в «Реку без берегов». Каждый день я буду вылезать наружу и снова залезать парой страниц дальше. Тогда во мне остается лишь стальной знак вопроса, рыболовный крючок, что вопьется в мою нижнюю челюсть, заставив мои ноги трепыхаться в восьми сантиметрах над землей прекрасного Божьего мира. Amarcord! Мне было, наверное, восемь лет, когда я на улице моей родной деревни услышал, что в соседней деревне с ребенком случилось несчастье. «Он уже умер!» – сказал один мальчик. Я спросил, где и когда, и мальчик ответил: «Там наверху, у Хайлингера, спасатели только что приехали!» Я изо всех сил побежал по улице, я хотел видеть детский труп, я хотел видеть, как выглядит человек, пострадавший на улице. Я бежал мимо домов будущих камерингских мертвецов. Мимо Нашенвенга, чей сын погиб в автокатастрофе на Голанских высотах. Мимо Шанцнига, где жил Роберт, который вместе с Якобом повесится в сенном сарае священника на трехметровой телячьей веревке. Мимо Ковачича, где отец, работавший электриком, был убит электрическим разрядом, а сын погиб в автомобильной аварии на улице Камеринга. Я бежал мимо родительского дома Ганса Петера, безжизненное тело которого пару лет спустя вытащили из петли на сеновале крестьянина Лаглера, а его отец, еще пару лет спустя, зимним днем, выехав на своем «фольксвагене» на берег Драу, пустил в салон смертельные выхлопные газы. Мимо камерингской электростанции, к припаркованной машине и толпящимся людям, затем я обежал толпу, встал на цыпочки и, посмотрев поверх плеч зевак, увидел зрелище, для просмотра которого не нужно было покупать билеты в цирк, в кино или в театр. Я смотрел на большой коричневый лист упаковочной бумаги, на пару голых, торчащих из-под листа детских ног, на лежащие радом детские туфельки, которые взлетели на воздух вместе с ребенком. Затем я увидел, как кто-то поднял прикрытого упаковочной бумагой ребенка и понес его к машине «скорой помощи», а штанина ребенка, свисая, болталась в воздухе. Крик о помощи, крик о помощи, Раздавшийся из машины красного креста, врезается в мои барабанные перепонки, как звук заевшей на месте пластинки, который никто не остановит, а напротив, все время ставит иглу на то же самое место. Я должен буду носить чью-то смертную рубаху, но, возможно, эта рубаха с чужого плеча быстро станет чистой и придется мне впору, если она будет насквозь мокрой и прозрачной. За несколько секунд моей смерти кто-то скажет мне: «Открой пасть!» Слышать этого я уже не буду, но ангел-инвалид без туловища из дней моего далекого детства, у которого не было ничего, кроме головы и крыльев на кровоточащей шее, будет повторять молитвы, которые я когда-то быстро ритмично шептал себе под нос, стоя со сложенными руками под образом – Madonna sulla Seggiola Рафаэля, – пока родившая меня мать сидела у моих голых худых детских ног. Затем я залезал под одеяло. Свет гас. Летучие мыши бесшумно летали рядом с ржавой решеткой окна спальни. В ранние утренние часы конца августа, когда я вышел на деревянный балкон, чтобы облегчить напряжение своего плотского отростка, на решетке балконной двери висели две летучие мыши. Я залез под одеяло мокрый от страха. Запах сена будит во мне воспоминание о поте косцов, строивших друг другу рожи, и с косами и серпами, истекая кровью, лежавшими во ржи или пшенице, не только в фильме братьев Тавиани «La notte di San Lorenzo». Ночами, когда в моем кабинете в родительском доме подолгу горит лампочка, освещая мои руки и пишущую машинку, и открыто окно, вокруг горячего яркого света танцуют насекомые, пока не коснутся в своем кружении лампочки, не съежатся и не сгорят. По утрам я пишу имена умерших на холодной лампочке и на пишущей машинке. Многие имена мне приходится стирать с лампочки, чтобы на следующую ночь в моей комнате было довольно света, и я мог поджидать своих учтивых гостей.