У дверей кооператива стояла матушка с сыном. Сын был сухоточный, почтительный. Оба в трауре. Женщина совала пучок редиски в ридикюль. Отделка образов начинается с дрожания моих век. На площади Виктора Эммануила на холодильнике у рыночного прилавка, с которого продают дичь, установлен плакат с изображением множества охотничьих ружей. Над ним на проволочном каркасе прикреплен безрукий Иисус, под ним, головой вниз, четыре забитых зайца. На серебряных мясницких крюках, рядом с плакатом с итальянской футбольной командой, рядами висят восемь куропаток с посеченными картечью шеями. Брызги кабаньей крови клеятся к одному из двух пластиковых пакетов с двумя десятками белых в черную крапинку птичьих яиц. На асфальте под окровавленной мордой косули, вниз головой висящей на стальном каркасе перед прилавком, видны капли крови. Снимая фазана с крючка, торговец дичью берет его не за шею, но за хвост. Тело птицы застывает в его руках как букет цветов и лишь ее голова падает на грудь. Окровавленными руками торговец за краешек приподнимает пакетик с птичьими яйцами и выжидательно заглядывает в глаза проходящей мимо женщины. С усмешкой я утыкаюсь в свою записную книжку, где зарисованы высохшие и обряженные мертвые тела епископов и кардиналов, увиденные мной в Коридоре Священников в катакомбах капуцинов в Палермо, чтобы не смотреть, как он пытается разорвать сухожилие фазана, одновременно недоверчиво глядя на меня своими опухшими глазами. Разрезав сухожилия фазана и видя, что стоящая перед прилавком женщина все еще не решила, что купить, он кричит ей: «Что вам?» Улыбаясь, он разговаривает с дорожным полицейским в белых перчатках, засунувшим белый палец между штрафных квитанций специального блокнота. Проткнутые за шею крюками куропатки, фазаны и дикие утки висят над головой торговца дичью, который без остановки, словно ему не нужно обслуживать покупателей, ощипывает серые перья с тушек голубей, горкой лежащих в стеклянной витрине. Прежде чем наши враждебные взгляды встречаются, он втыкает иголку ценника в брюхо наполовину общипанного голубя. В то время как я со своей открытой записной книжкой прислоняюсь к прилавку, он, к моему ужасу, ставит наполненный голубиными перьями пластиковый пакет возле моей правой ноги. Он поднимает голову, смотрит на мою записную книжку, где изображены тела епископов и кардиналов из Коридора Священников в катакомбах капуцинов в Палермо, и спрашивает меня, что я пишу. Он отворачивается от меня и кричит мяснику, что в прошлую субботу я уже стоял перед его прилавком и что-то писал. Убирая свою лавку, он, беря за посеченные картечью шеи куропаток и фазанов, снимает их с серебряных мясницких крюков. Затем рядами укладывает тушки ощипанных голубей в большой желтый пластмассовый ящик, устланный фиговыми листьями, сверху кладет лавровые листья и ставит ящик в холодильник. Ощипанных перепелов он засовывает в выпотрошенное брюхо косули и кладет на них пластмассовое распятие. Когда торговец морепродуктами из лавки напротив подходит к висящей вниз головой туше косули и трогает ее, он, держа в обеих руках забитых фазанов, кричит ему: «Ты дурак!» Мясник из соседней лавки помогает ему снять с крюков тушу косули. Торговец дичью, обхватив руками тушу и впиваясь пальцами в ее распоротое брюхо, взваливает ее себе на грудь и засовывает ее в холодильник После этого он продает блондинке большой кусок темно-красной кабанятины и отрывает когти с двух мертвенно-голубых лапок птицы. Мясник в лавке по соседству выдавливает воздух из свиного легкого, прежде чем бросить его на весы, завернуть и подать молодой женщине. Оба молодых продавца мяса с морщинистыми, как у семидесятилетних стариков, лицами неожиданно просыпаются от долгого ленивого ковыряния ножами в мясе и кричат, ни к кому конкретно не обращаясь, – один: «Говори!», а второй: «Давай!» На полу перед мясным прилавком, широко раскинув задние ноги, лежит белая сука, вытянув вперед розово-красную морду. Она неожиданно зевает, широко раскрыв розовую пасть. В тот же самый момент в метре над ее головой рубщик громко разрубает на колоде кость. Изогнувшись на посыпанном опилками каменном полу, белая сука чешет морду левой задней лапой и лижет свою окровавленную пасть. Проткнутые мясницкими крюками в затылок и подвязанные за лодыжки, под прилавком висят мертвенно-бледные, в пятнах крови туши молочных поросят. Кажется, будто они хотят вцепиться покупателю в лицо – из их пастей торчат пучки зелени. Amarcord! (Я вспоминаю!) И по сей день мне внушает ужас серебристый аппарат для забоя скота, пахнувший солью, чесноком и перцем, который я видел ребенком на нашей крестьянской кухне. Когда начинались приготовления к забою, я частенько убегал в нашу детскую спальню и прятался под своей кроватью, пока все не было кончено. После того как щетину опалили, выпотрошили внутренности и закрепили тушу свиньи на крестообразном каркасе, прилежные забойщики сидят на кухне за бутылкой шнапса. Я вместе с кошками пробираюсь к телу свиньи. Отец завернул подвешенное за сухожилия задних ног тело свиньи в простыню, на которой мы раньше спали. В корыте с уже мертвой, с выпущенной кровью свиньи, обмазанной канифолью, при помощи трущихся о ее шкуру цепей снимали щетину. Нас каждый субботний вечер купали на черной кухне. А так как корыто плохо отмывалось, то в воде плавала щетина, прилипавшая нам к груди и к обнаженным бедрам, когда мы вставали в воде, над которой поднимался пар, а затем рядом с горячей печкой насухо вытирались большой грубой простыней, между прочим, той самой, выстиранной простыней, которой отец, как плащом, укутывал тушу свиньи. Когда отец кастрировал молодого поросенка, я шел в свою комнату и закрывал дверь. Частенько он говорил, что я кастрированный поросенок. «Ты – боров!» Другой крестьянин из нашей деревни бежал за мной с ножом и кричал: «Я тебя оскоплю!» Когда я, ребенком, в одних черных трусиках возвращался с затона на Драу, наша соседка сказала: «Это же ужасно, Штепль!» Но Кристебауэрпетер, ее сын, ответил я ей, бегает в одних только коротких штанах! «Он же уже вырос!» – парировала она. Когда на рынке на площади Виктора Эммануила я чувствую запах живых кур, то выхожу на улицу,