– Ну уж мы-то бумажные деньги никогда не введем. На это у нас ума хватит. Подай-ка, милый, еще телятинки…
Слуга поторопился с блюдом, опасный разговор замяли. Беседа перекинулась на дела международные, где ж говорить об этом, как не в доме дипломата? На дворе стоял август 1732 года. Самой животрепещущей темой в Европе был польский вопрос. Король Август II был стар и болен. Кто по его смерти займет польский трон? В выборе короля хотели принимать участие все значительные страны Европы, но наибольшим влиянием здесь обладали Франция и Россия.
Этот вопрос и обсуждали за столом. Тон задавал хозяин дома, гости вежливо соглашались, и только Сурмилов пытался придать разговору видимость спора. Он принадлежал к тому типу людей, которые не могут соглашаться даже с вещами очевидными – только один он знает истину. Скажи ему: «На улице дождь идет». Иной согласится: да, идет. А Сурмилов возразит: «Это не дождь. Так, моросит… Разве дожди такие бывают?» Вот и сейчас, желая главенствовать, он вещал, неизвестно кому возражая:
– А я говорю и утверждаю это наверное, что ее величество не оставит Польшу в беде и защитит от притязаний французов.
И, конечно, нашелся оппонент:
– А зачем, простите, Польше наша защита?
– А затем, что всем известно о притеснении в Речи Посполитой православных. Про Литву и говорить нечего… Придут к власти французы католики и иезуиты, то православному люду будет вовсе не передохнуть. – Взгляд Сурмилова уперся в Матвея, и тот на всякий случай истово закивал головой, выражая полное согласие.
Но оппонент не унимался:
– Вы, голубчик мой, не туда клоните и все путаете. Поляки и сами католики. О какой защите вы толкуете?
– Как какой? Польша должна жить под нашим присмотром. Иезуиты решили православных под корень извести, и мы им этого не позволим. В Варшаве о русских интересах граф Левенвольде старается, только по силам ли ему сокрушить европейскую дипломатию? Скверная эта наука, дипломатия. Я лично больше гаубицам доверяю.
Говорить подобное в доме графа Головкина было крайне бестактно. Отношения между Россией и Францией оставались напряженными, граф не был аккредитован в Париже и значился посланником только на словах. Дело шло к тому, что русский дипломат должен был поменять местожительство, а с ним и весь его штат. И вдруг заезжий человек, всего-то как две недели приехавший в Париж, грохочет о тайном во весь голос. И добро был бы знатен, уважаем в кругах, но ведь известно, что разбогател он на откупах по питейным делам, а в Париж явился не государственные дела решать, а покупать вино к столу ее величества Анны Ивановны. Но так было сильно ослепление чужим богатством, что за столом никто более не стал перечить Сурмилову, только звонче застучали ножи о тарелки да хозяйка засуетилась, предлагая гостям отведать новые блюда.
– И еще скажу, – продолжил Сурмилов. – Знатно мы Швеции нос натянули. Земли, Петром I у нее отвоеванные, есть русские, законные, наши. И что дипломаты их удумали, а наши чуть было им не спустили? Шведы сказали, мол, ладно, мы простим России ее завоевания, если она уплатит наш долг Голландии. Каково – а? Вот тебе и Ништадтский мир!
Разговоры об уплате долга за Швецию действительно велись несколько лет назад, но, во-первых, к этому никто в русском кабинете серьезно не относился, а во-вторых, разговоры эти были секретными. Откуда узнал об этом господин Сурмилов, это на его совести, но зачем говорить об этом вслух? Дамы вдруг защебетали, зажеманничали, мол, ах, как сложны все эти разговоры, да зачем об этом судачить в дамском обществе. Супруга посланника, басистая Мария Петровна, вдруг сказала доверительно:
– Я бы тоже могла рассказать, как грузди солить, чтобы они хрусткие были, да не всем это интересно.
Все рассмеялись, каждый понимал, что графиня Головкина, умная женщина, вытащила разговор из опасной трясины, и мысленно благодарили ее за находчивость.
Матвея не интересовала застольная болтовня. Мало ли он здесь слышал умных и глупых разговоров? Одно ему было интересно – наблюдать за папенькой своей избранницы. Эк перед ним все стелются! Что он ни брякни – слушают, как ни поверни разговор – поддакивают. И про Левенвольде съели! Другому бы прилюдно скандал закатили, а тут… тю-тю-тю, и дальше поехали. А чадо единоутробное – возлюбленная моя – не в папеньку, тиха. А уж хлеба-то вокруг себя накрошила! Переживает… Может, это моя недавняя речь за живое ее задела?