Выбрать главу

Дукин… Почему запутался в этом деле Дукин?

Худощавый крымский брюнет. А не мог ли этот брюнет послать Лире Федоровне телеграмму о смерти Астахова, а потом сесть в самолет и… Нет, вряд ли… Телеграмма была принята на почте в три часа дня, а брюнет подсел в такси к Лире Федоровне где-то около шести вечера. За три часа можно, конечно, долететь от Заозерска до Симферополя. Но до Ялты уже не успеть. Даже на такси…

Раньше… Что-то произошло раньше событий, о которых нам было известно. И встреча Лиры Федоровны с брюнетом была запланирована раньше. И бегство из Заозерска тоже было намечено раньше…

Бегство?.. От кого? От Астахова? От Сикорского? Или от того, кто убил Витю Лютикова?

Где же все-таки кончалась любовь и начиналась уголовщина?

— Не ожидал… Не подозревал…

Сикорский передвинул бронзовую чернильницу на край стола, потом возвратил ее на место. Он нервничал. Письмо Лиры Федоровны выбило его из привычной колеи — так нужно было понимать его жесты, его слова и интонацию, с какой эти слова произносились. А я не понимал или не хотел понимать. Что-то все время мешало мне. Лишь потом, через много дней, я сообразил, что именно. Тогда же мне казалось, что я просто не верю Сикорско-му, не верю его словам, не верю в то, что он «не ожидал», наконец, не верю в то, что женщину можно любить как картину, не ища взаимности. Профессия делает из нас как скептиков, так и психологов. И скептики ошибаются чаще в оценках людей и поступков, чем психологи.

В тот день во мне сидел скептик.

Рядом с чернильницей стояла бронзовая пепельница-избушка. Я приподнял крышку домика и спросил:

— У вас курят?

Сикорский кивнул.

— Любопытные вещи делали наши предки, — заметил я, пощелкав ногтем по домику-пепельнице. — Почему вы их не экспонируете?

— Не имеют художественной ценности. Ширпотреб. Не думаю, что наши потомки станут экспонировать в своих музеях пластмассовые мыльницы или футляры от безопасных бритв.

— Но в них может быть и иная ценность. Старинные вещи передают колорит эпохи…

— Для колорита хватает того, что экспонируется. Музей — это система, а не склад антикварных вещей. Плохая или хорошая, но система. — Он вздохнул, словно сожалея о чем-то, и, хлопнув ящиком стола, вытащил пачку сигарет. — Да, система, — повторил он. — А я вот собирался бросить курить…

И спросил, как бы мимоходом:

— С чего это вы вдруг заинтересовались технологией музейного дела?

— Да так, к слову пришлось, — сказал я. — Любопытство профана. Ну и еще… Старичка одного вспомнил. Сидел тут на вашем месте лет двадцать пять назад старичок боровичок с бородкой клинышком. Я у него в «друзьях музея» по ошибке числился. У него какая-то другая система была. Он, разумеется, не верил в первородный грех: прикрыл его покрывалом побелки. Замазал, так сказать, Евино преступление, окутал его меловым туманом, скрыл от глаз общественности. Действовал он, безусловно, из лучших побуждений.

Я сделал паузу, сунул окурок в пепельницу-избушку и посмотрел на Сикорского. Он не проронил ни слова. Курил, слушал.

— Да, — сказал я. — Побуждения у старичка, конечно, были самые наилучшие. И систему свою он считал единственно правильной. А так как любая система требует последовательности, то он, сказав «а», подумал и о «б». Царские врата за ненадобностью были сняты и разобраны, а в алтаре зажжен костер, вокруг которого старичок усадил неандертальцев. И стало ясно, что человек произошел от обезьяны, что никакого первородного греха не было…

Я опять сделал паузу.

— Но прошло время, и он снова открылся. Подвела доморощенного атеиста-дарвиниста система. Да и побелка, как вы понимаете, штука ненадежная. Рано или поздно она осыпаться начинает.

Сикорский взял со стола трудовую книжку Лиры Федоровны, взвесил ее на ладони, подумал и, не раскрывая, положил перед собой.

— А знаете что, — сказал он, и в его серых глазах мелькнули лукавые огоньки. — Старичок ваш не был ни атеистом, ни дарвинистом. Вы его фамилию помните?

Фамилию старичка я знал. Да и о нем самом кое-что мне было известно. Кое-что. И это кое-что наводило на мысль о необходимости поинтересоваться личностью старичка боровичка поглубже. Но Сикорскому знать об этом было вовсе не обязательно. Да к тому же сейчас мне надо было другое — потихоньку, исподволь подвести его к мысли о том, что ему не избежать неприятных объяснений, что волей-неволей ему придется признаваться в своих чувствах к Лире Федоровне. К неизбежности разговора о Лире Федоровне и Астахове намеревался подвести я Сикорского. А старичок, давний предшественник его на директорском посту, был не атеистом-дарвинистом, а кладоискателем. Это я уже знал. И был он одержим идеей поиска сокровищ какой-то княгини Улусовой, которая в семнадцатом году удрала не то во Францию, не то в Италию, а сокровища свои почему-то оставила в Заозерске. Но где оставила, никто не знал. Не знал этого и старик Бакуев, но был уверен — оставила. И верил — найдутся ценности, а о нем, о Бакуеве, напишут в местной газете. Но не пришлось писать. Не обрел Бакуев ни славы открывателя, ни процентов со стоимости клада. Помер Бакуев, только легенду о себе оставил. Да и она вскоре была забыта. Впрочем, когда я Сикорскому намекнул, что атеист-дарвинист, кажется, занимался еще и поисками какого-то мифического клада, то в ответ услышал: