Выбрать главу

Духовное зрение не является всеобщим достоянием, это дар, и, как всякий дар, он может быть или не быть. Социальная, имущественная, сословная или традици­онно семейная принадлежность не дает здесь никаких привилегий. Мало дает и культурная атмосфера, она в лучшем случае поможет этому дару проявиться, но научить любить никакая атмосфера не может.

Я далек от мысли, что во все эпохи с этим духовным зрением все обстояло благополучно. Нет, далеко не всегда этим даром обладали все эти многие, в обозримых историях культур больше найдешь вандализма, чем любви.

Как раз на жизни моего поколения можно было наблюдать умирание духовного зрения и наконец его смерть.

Теперь уже можно смело сказать, что люди ослепли. Процесс этой слепоты постепенен, у нас он тянется около полутора столетий, последнее шестидесятилетие его только ускорило и обострило.

Предметный мир есть неотъемлемая часть быта. Быт же сам по себе не сущест­вует, он внешнее проявление культуры, одна из ее форм. Здесь мы встречаемся с обратной зависимостью; гетерономность выступает не только как ограничитель, но и как формирующее начало.

Только традиционные слои общества могут обладать бытом, имеющим свое лицо; таковым в дореволюционной России было крестьянство, его культура и ее форма — крестьянский быт. По укоренившейся привычке к традиционным слоям общества относят помещиков, но для двадцатого века это неверно. В этом веке дворянско-помещичьей культуры как чего-то самостоятельного, цельного, единого просто уже не существовало. Все это растворилось, смешалось и почти что обезличилось.

Лицо купеческого быта больше смахивает на отражение в кривом зеркале, его прельстительная пряность придумана художниками. В понятии «мещанский быт» заложено неизгладимое противоречие, собственно, понятие это чисто негативное. Чиновничий, бюрократический быт в принципе не может иметь лица, он говорит лишь об иерархическом положении его обитателей.

У нас в России в ее культурных слоях быт во всех смыслах стал рушиться одновременно с кристаллизацией понятия «русская интеллигенция» в специфиче­ском значении этого слова. Это произошло еще задолго до шестидесятников.

Стиль быта русского интеллигента — это принципиальная бесформенность, бестол­ковое заполнение пространства более или менее безобразными и случайными предме­тами. Презрительное отношение интеллигента ко всем формам быта и к материальной культуре — это уже приближение к слепоте. Достаточно сравнить рабочую комнату Пушкина и Льва Толстого, чтобы увидеть величину разразившейся катастрофы.

Приблизительно с сороковых годов русская культура стала жить в основном жизнью идей, стата бредить понятиями «прогресс», «гуманизм», «просветительство». Позитивизм стал кровеносной системой эпохи, без понятия «прогресс» никакое мышление было невозможно.

Вера превратилась в нечто, нуждающееся в оговорках. Даже люди, оглядываю­щиеся на Евангелие, смущались «чудесами», искали им чуть ли не медицинское объяснение.

Научные, философские или политические идеи совсем другой породы, чем то, что можно назвать «идеями» предметного мира. Отсюда слепота к этому миру. Предмет стал как бы низменной категорией, чем-то вроде «суета сует».

Я помню кое-как быт дореволюционной России. В мою плоть и кровь вошли бревенчатые, прокопченные, оливково-коричневые стены крестьянских изб. Иконы, образки, блестящие олеографии, мерцание красных, или зеленых, или синих зажжен­ных лампад. Немыслимый мастодонт мудрейшей русской печи. Печи, в которую залезали внутрь и там мылись девки и бабы. Печи, наверху которой, завернувшись в вонючий тулуп, додремывал свои нехитрые и считанные уже дни старый дед. Помню кислый запах этих изб. Помню квадратные маленькие окна, а за ними — режущая глаза зелень травы.

Более смутно встает в моей памяти прелесть «хохлацких» мазанок. Их поража­ющая чистота, выбеленные стены, толстейшим слоем окрашенный пол, занавески с кружевами, вышитые цветами полотенца, обливные крынки, макитры, на окнах — горшки с цветами, в палисаднике мальвы, расписные ставни на фасаде, словом, мир, созданный тучной украинской землей и жизнелюбием какой-нибудь Оксаны.

Но, конечно, гораздо лучше я знаю и хорошо помню совсем уже умирающую, утлую обстановку помещичьих усадеб, домов, уже зараженных «интеллигентщиной». Многие из этих усадеб стоят перед моим взором так, словно вижу их сейчас.

Образ комнаты в помещичьем доме, воспетый мирискусниками и их последова­телями, — это импровизация на тему о том, что умерло задолго до моего рождения. Хорошо, если одна-единственная комната хранила разрозненные воспоминания о прошлом. Красота была не ценимая, не нашедшая своего места в идейном веке, позабытая, сохранилась чисто случайно в виде отдельных вещей. Вещей чисто утилитарных, которых не успели перебить, исковеркать, отправить на свалку, на чердак. То, что пришло, вкрапилось в старый быт помещичьего гнезда, вытеснило его, обесценило, обезобразило его своим соседством, было столь безликое, бедняц­кое, бездушное, что говорить о нем невозможно.