Выбрать главу

Мамин несессер хранил память о чудных странах, в которых ему довелось побывать и которых я никогда не видел и никогда уже не увижу.

Этот несессер так сжился с нашими поездками, что зависимость казалась обратной, казалось, что надо только взяться за его ручку — и чудо случится. И не раз в жизни в хмурые и нудные дни, будучи уже почти взрослым человеком, я просил у мамы разрешения потрогать ручку несессера, делал это со страхом и надеждой. С годами я стал умнее, опытнее, иными словами, бездарнее.

Экипаж, поезд, самолет сменяют друг друга, появляются новые скорости, вместе с этим эволюционирует понятие красоты наших дорожных спутников. Теперь, пожалуй, и я начинаю понимать, что он нескладен, этот несессер, а все же, разматывая седьмой десяток, я нет-нет и провожу рукой по его коже. И моим сыновьям не понять, что вижу я в нем. Для них он лишь старая каракатица, предмет давнишней сентиментальной привязанности беззубого старика.

В день нашего отъезда обед проходил почти незаметно, чай подавали раньше обычного. В этот час наша столовая была вся в пятнах закатного солнца. Пятна горели и искрились на накрытом столе, на синем озорном трактирном храпуновском сервизе. Золото на чашках полыхало, темным огнем горел налитый в них чай. Этому световому спектаклю вторила приподнятость последнего перед отъездом московского чаепития и мамино оживление. Время отъезда наступало мгновенно; няня в детской надевала на меня пальто и на голову полосатый чулок с кисточкой, застегивала у горла пуговицу, и мы выходили в переднюю. Там, сложив руки на животе под фартуком, стояла идолищем Катерина в окружении такс. Выходила мама с несессе­ром, в пальто, в голубой соломенной широкополой шляпе, отделанной искусствен­ными цветами, с лицом, закрытым густой белой вуалью, повязанной на шляпке так, что кружевные концы ее, свисавшие вниз, ежесекундно меняли положение и как бы трепетали. И так же трепетали камушки на наконечнике булавки, закалывавшей мамину шляпу. Голубой, неправильной формы сапфир, из-под которого выступали два листика из мелких бриллиантов. Камушки эти, приспособившись к обстоятель­ствам света, вдруг вспыхивали и тогда становились похожи на стрекозу, засверкавшую на солнце. Мама давала Катерине последние наставления. Наконец появлялся папа, он тоже очень элегантен, высокий крахмальный воротничок подпирает лицо, усы закручены вверх, он в шляпе, в руках — чемодан и трость. Мама целуется с Катериной, и мы отбываем. Отбываем под полнейшую безучастность Катерины и такс, остающихся в Москве.

По улице мы шествуем так. Впереди, значительно обогнав нас, шел большими шагами папа, далее мы с мамой, шествие замыкала поджавшая губы няня с крохотным узелком в руках. Вспомнив о нашем существовании, папа внезапно останавливался, упирался тростью в тротуар и со смехом смотрел на поспешающее за ним семейство. Остановка трамвая была на противоположной стороне Арбата. Семнадцатый номер вылетал из сумерек с грохотом, огнями и звоном и как вкопанный останавливался перед нами. Мы — в сверкающем, праздничном, почти полупустом вагоне. Я сижу впереди у окна, на коленях у меня несессер, я держу его волшебную ручку, и все, как всегда, сбывается. Мы со звоном и скрежетом летим по Арбату. Освещенные огнями витрины знакомых магазинов бегут нам навстречу и вот уже остаются позади. В свете витрин, в огнях фонарей, в светлых весенних сумерках движутся прохожие. Мы летим навстречу одним и с тыла догоняем других, но и те и другие, едва показавшись, остаются позади. Мы грохочем по Арбатской площади. Вот дом с колоннами и фигурами эскулапов, запирающий площадь, это Келлер, но мы поворачиваем налево, к церкви Бориса и Глеба, и, взвизгнув на завороте, со звоном устремляемся на Воздвиженку.

Этот призрачный весенний вечер, в котором все того и гляди растает и раство­рится, выманил эти многоликие толпы прохожих. Но они заняты отнюдь не им; он лишь река, по которой они текут. Каждый из них в отдельности несет свой единственный и неповторимый мир; в нем-то и заложен секрет, определяющий не только направление, но и цель движения его обладателя. Эти миры непроницаемы и таинственны, и лишь когда из сгущающихся сумерек выплеснется отдельный жест, фраза или выкрик, тогда на мгновение образуется как бы брешь, лазейка, которой пользуется моя бесцеремонная любознательность.