В конце двадцатых и начале тридцатых годов папа к моим литературным вкусам относился весьма критически. В эти годы в издательстве «Academia» вышло начало Марселя Пруста: «Имена местностей» и «В сторону Свана». Я упивался этими книгами, перечитывал их много раз вдоль и поперек. Папа видел у меня на столе эти книги, но тщательно их избегал, говоря:
«Ну нет, это читай сам».
Но как-то, забрав у меня том Лескова, неожиданно положил его обратно, сказав:
«Невозможно, знаю уже наизусть. Давай твоего Пруста. Черт с ним, попробую одолеть».
Наутро, прихлебывая кофе и блестя глазами, говорил:
«В этих невероятно длинных фразах, в этих скобках, в том, как он подбирает слова и, кажется, не может их найти, а в то же время находит нечто большее, в этом есть смысл и оч-чень интересно. Поначалу я с трудом его читал, хотел уже плюнуть, а потом зачитался».
С тех пор акции Пруста росли в нашем доме день ото дня, имя его звучало постоянно из папиных уст. Он зачитывался им не хуже меня. С Пруста началась и некая частичная реабилитация моих пристрастий.
Достоевского папа с юности не перечитывал и даже по какой-то случайности «Бесов» вообще не читал. Я же в те годы как раз зачитывался «Бесами», поражаясь аналогиям и неожиданным освещением первоисточников. Все мои попытки всучить ему эту книгу он прерывал в корне с нескрываемым раздражением:
«Я беру книгу, чтобы хоть как-то себя привести в порядок, а ты мне что подсовываешь?»
Наконец за отсутствием сырья ему пришлось сдаться, эффект оказался вполне неожиданный: его привел в совершенный восторг Степан Трофимович, ко всему прочему в романе он остался равнодушен. Степана же Трофимовича принял как изумительно вылепленный портрет, вылепленный необычайно художественно, глубоко, легко, точно. Я даже не могу вспомнить, чтобы какой-либо другой портрет на моей памяти его так восхищал.
Ставрогина он нашел слишком «первым любовником», а моя чрезмерная агитация в пользу Кириллова ему надоела. Он говорил:
«Возможно, ты и прав, но не моего романа».
Конечно, в Степане Трофимовиче его привлекало художественное совершенство, с каким этот образ был подан, но потом я понял и другое: то, что мы с ним находились в разном положении по отношению к прототипам этого образа. Он в своей юности мог знать и знал живых Степанов Трофимовичей и восхищался великолепным портретом, модель коего была ему хорошо известна. Понял я еще и то, что к литературе он подходил с позиций, ему более близких, то есть искал в ней что-то близкое к скульптуре, к портрету, а все специфически литературное оставляло его равнодушным.
Засыпал папа не раньше трех часов ночи, и время с двенадцати до трех давалось ему мучительно. Это время сопровождалось плохим самочувствием, его познабливало, и вообще в эти часы его физическое состояние как-то развинчивалось, а недовольство собой, заглушенное шумом дня, звучало явственней и безнадежней. Вот для этих-то часов и требовалась помощь литературы, он боялся бессонницы и на моей памяти уже не мог спать без снотворного, а в описываемую эпоху осенью и зимой принимал двойную дозу люминала.
То, о чем я рассказываю, описывает распорядок жизни в нашей семье, но таким он был лишь в относительно спокойные периоды нашей жизни. Между тем не проходило года, чтобы на нас не сваливались какие-либо экстраординарные неприятности. Тогда наступал период защитных действий, период борьбы, хлопот, обивания порогов в поисках защиты, добывание бумаг, снабженных печатями и подписями, на это уходила масса энергии, и была угроза, что папина нервная система, и без того не крепкая, того и гляди сдаст совсем. Такие тяжелые полосы тянулись долго — месяц, два; папина работа трещала, а он сам целиком переключался на эту бесперспективную самооборону.
По фабуле эти полосы были разнообразны, но содержание имели одно, заключавшееся в том, что мы оказывались против фронта очередного советского шквала.
В конце двадцатых — в начале тридцатых годов я не только был в курсе этих дел и принимал в них участие, но активная моя роль была относительно второстепенная. Основная тяжесть лежала на родителях.
Мама относилась к этим бедствиям трезво, с чисто деловой точки зрения: надо сделать все, чтобы выстоять этот очередной натиск, а дальше все будет хорошо. Папа активнейшим образом защищался от этих напастей, но испытывал омерзение к самому процессу защиты и ни в какое хорошее будущее не верил.