Я, живший в художественной среде, столкнулся с искусством, когда едва-едва начал смутно что-то различать в окружающем меня мире. Таким образом, художественная атмосфера дана была мне как бы при самом рождении. Лично мне принадлежит лишь исключительная к ней восприимчивость и отбор. Очень рано, чуть не с восьми лет, живопись, поэзия, проза и их неизменная спутница история стали для меня единственными интересами. Все прочее отскакивало от меня. О чем говорит математика, я не понимал, остановить свое внимание на физике не мог слово «химия» вызывало подобие изжоги.
Уже говорилось, что родители к моим школьным делам были совершенно равнодушны. Однако не только родителей, но и многих близких знакомых смущало мое равнодушие к чтению вообще. Ведь, казалось бы, мальчик, не слишком отягощенный школой, имеющий явно свои интересы, назовем их литературно-художественными, должен в свободное от «лоботрясничанья» время много читать, а этого как раз и не было. Речь идет о времени, когда мне было одиннадцать—тринадцать лет И вот эти близкие знакомые, желая скорректировать родительскую индифферентность, стали приносить мне уйму книг именно таких, которые должны бы были, по их понятиям, сильно заинтересовать всякого мальчика. Результат был самый плачевный, одолеть эти книги я не смог. Ни Жюль Вернов, ни Куперов, ни Вальтер Скоттов читать я не мог как тогда, так и впоследствии. Мне стоило прочесть несколько страниц, как меня охватывали несусветная тоска и скука. Но все это было еще полбеды, хуже было то что я стал бояться книги: откроешь ее — а там опять та же белиберда.
Так родился миф о неглупом мальчике который не способен читать книги. Конечно, я подал достаточно поводов для создания этого мифа. Однако в действительности дело обстояло иначе.
Я научился читать тогда же, когда все обычные дети научаются этому делу. Объектом моего чтения сразу стали Пушкин и Лермонтов. Я читал их запойно от корки до корки или выборочно какие-то куски, настоятельно требующие в данный момент возобновления. Хотя я больше всего хотел читать стихи, но у Пушкина и у Лермонтова предпочитал прозу. Мне просто было необходимо залезть внутрь повествования, соучаствовать в нем или хотя бы чувствовать авторский локоть. Естественно, при таком чтении я наизусть знал целые страницы или даже главы, но мне все равно было этого мало. Я читал заново и находил такие интонации, такие новые для меня повороты, что всегда поражался, как же я этого не замечал раньше. Эта манера вечно перечитывать знакомое, стремиться ощутить «до лопаток» понравившуюся мне книгу сохранилась у меня и поднесь. Любопытно, что когда русская и мировая литература хлынула на меня потоком, а это было в четырнадцать лет, то оказалось, что я часто встречался с чем-то, что было перечувствовано и передумано в далеком детстве в пушкинско-лермонтовский период моего чтения.
В тот же период я столь же запойно и неотрывно читал Евангелие и отчасти Библию, и каждое новое чтение этих книг оказывалось таким новым, что казалось, что я читаю их впервые. Но это как раз понятно, ведь книги эти абсолютно бездонные, и, пожалуй, человечество ничего бездоннее их не написало и не напишет.
Взрослые, если натыкались на меня, читающего толстеннейший том Священного Писания, говорили, смеясь: «Ты что, наизусть это зазубриваешь?»
Наизусть Евангелие я даже фрагментарно не знаю и по сей день, книги эти не для «наизусть».
К вопросу о чтении следует прибавить и мое внимательное прислушивание к разговорам между взрослыми. Я старался отцедить из слышанного все, что касалось искусства, литературы, религии. Надо сказать, что литературные разговоры за нашим чайным столом были весьма редки, а вопросы, связанные с религией, могли упоминаться лишь вскользь. Однако с меня хватало и этого, что-то нужное я умел выжать для себя, несмотря даже на то, что никогда не решался задать сам вопрос или переспросить.
Ценнейшим подспорьем для моего образования было рассматривание. Здесь я говорю не о моем постоянном шлянье по музеям, которых в те годы в Москве было с большим избытком. Я говорю о рассматривании книг по искусству, журналов начала века: «Мир искусства», «Старые годы», иллюстрированное приложение к газете «Русское слово» — журнал «Искры», и, наконец, обожаемый мной «Сатирикон». Завалы этих журналов лежали в библиотечных шкафах и были всегда к моим услугам. Я же готов был целыми днями их переглядывать, без всякого труда вживаясь в тот мир, который они отображали. Даже в ряде последующих десятилетий я для многих был ходячим библиографическим справочником, мог без запинки сказать, в каком году, в каком толстом журнале и даже в каком номере напечатано то-то и то-то.