Не только я, все мы очень любили наших аистов, однако никаких прямых контактов у нас с ними не было. Аисты относились к нам как к соседям, с присутствием которых надо мириться. При случайных встречах где-нибудь на поляне или около пруда аист слегка поворачивал и наклонял голову, делал заметное движение крылом и отставлял ногу, все это с большой натяжкой можно было принять за церемонный поклон. Мы были для них иноплеменники, которым следовало держать дистанцию во всех смыслах этого понятия.
Однажды по каким-то своим глубокомысленным аистовым соображениям они вышвырнули из гнезда больного аистенка. Возможно, что деловитые птицы знали, что он неизлечим, а своим присутствием умирающий мешал здоровым, возможно, что ими руководили познания в антисептике. Поначалу мы все думали, что аистенок просто вывалился из гнезда, и ждали, что родители ему как-то помогут. Это было вполне вероятно, так как аистята уже как-то летали. Однако помощи аистенку никто не оказывал. Его просто игнорировали. Папа боялся, что наше вмешательство может ухудшить положение аистенка, и запретил мне подходить к нему ближе.
Шло время, а положение не менялось. Мы видели, как заботливый папаша аист непрерывно курсирует между близлежащими болотами и гнездом, приносит своим подопечным пищу, а важная аистиха словно играет в светскую даму, поглядывая высокомерно по сторонам, как птенцы со скрипучим криком открывают длинные клювы, поглощая очередную порцию, а бедный больной аистенок валяется в траве под самым гнездом. Он сидел на лапах, ссутулившийся, нахохленный, привалившись к прутьям кустов, и безропотно ждат неминуемого, лишь изредка конвульсивно вздрагивал.
Прошел час, другой, и все стаю ясно. Кто-то из прислуги видел процедуру выбрасывания аистенка, а поскольку эта «кто-то» была местная, она сообщила нам, что такова обычная повадка у аистов.
Я хорошо помню, что тогда был ясный летний день, я также хорошо знаю, что наши аисты были белыми, с черными маховыми перьями. Но в этот день я этого ничего не видел, как не видел золотого света солнца на листьях, ни цвета несчастного аистенка. Я видел только черную расщелину между травой и в ней пятно с зигзагообразным трагическим контуром, всматриваться туда было выше моих тогдашних возможностей.
Послали закладывать лошадей, чтобы везти аистенка к ветеринару.
Папа, в пиджаке, в высоком крахмальном воротничке, в белой шляпе, в ботфортах, стоял, расставив ноги, над аистенком, а он все ниже и ниже клонил туловище, распластывался на земле.
В полном смятении я убежал в парк и оттуда, издали, услышал папин голос и понял, что он велит распрягать лошадей. Черный, разлапистый, уходящий в корневище ствол старой липы, черная сырая земля, поросшая жидким бурьяном; все это место стало для меня проклятым символом грязного преступления.
Я похоронил аистенка на откосе верхней террасы парка.
Папа, как всегда, пошел гулять и на этот раз прихватил и меня. Я с собаками плелся у него в хвосте, даже удалым адампольским псам передалось мое самочувствие, они не шастали, как всегда, по сторонам, держались поближе ко мне.
В лесу, сидя на пеньке, папа сказал:
«Я тоже в твои годы хоронил зверюшек. Паскудно, но ничего не поделаешь. А аисты, конечно, сволочи. Но подобное и у людей бывает, да еще куда погаже».
Я помню, как его передернуло и как, затаптывая окурок, он добавил:
«Пакости всяческой в жизни вполне достаточно, рекомендую на дальнейшее собственные бока от нее поберечь».
Всякая жизнь, понятно, проходит на фоне смерти, любое жизненное явление таит в себе свою противоположность. Все это можно знать и не видеть этого, это можно видеть, но отворачиваться от этого. По складу своего характера папа не умел ни от чего отворачиваться. Его жизнь буквально протекала на фоне мыслей о смерти, причем фон этот был очень активным, а временами мучительным. Все это сочеталось с его огромным жизнелюбием, с умением радоваться самым ничтожным дарам жизни. Он как никто другой умел доставлять радость другим и радоваться их радостью.
Теперь можно лишь гадать о том, что помогло так пышно развиться непрестанным мыслям о смерти и так тяжело окрасить его жизнь. Думаю, что решительным толчком для этого было его детство. Жизнь за границей, смерть отца, брата, страх за жизнь умиравшей от чахотки матери, наконец, ее смерть. Переезд в Россию десятилетнего мальчика, даже не умевшего говорить по-русски. За долгую заграничную жизнь дела семьи запутались и уменьшилось ее благосостояние, порвались дружеские и родственные связи. Запсельский родной дом был сдан внаймы, и началась для него пора скитаний по чужим людям, смена опекунов и прочие прелести. Только замужество сестры как-то стабилизировало его жизнь. Далее, с юности он много и часто болел: легочными болезнями, желудочными и до сего дня не изученными спазмами сосудов, выражавшимися в «потрясающих» многочасовых ознобах. Жить ему приходилось, превозмогая свои болезни, и он научился этому.