Выбрать главу

Димитрий Крючков. Церковь в листве (Франсис Жамм)

Аз есмь дверь:

Мною, аще кто внидет, спасется.

И внидет и изыдет и пажить обрящет.

(Ев. от Иоанна гл. 10 ст. 9)

Такой странный поэт, приемлемый искренно и горячо немногими сердцами, влюбленный в ритм обыденного, в постоянную, вечную, нескончаемую смену сельских работ, набожный католик, верный, преданный сын римской Церкви. Медленным, величавым, размеренным стихом поет он пахаря и жнеца, его спокойную, мерную жизнь.

«Мой ритм движется подобно волне спокойной иль поступи толпы тяжелой, медленной и богомольной»[2].

В предисловии к русскому изданию стихов Жамма в переводе И. Эренбурга и Э. Шмидт автор говорит о поэтах «чья муза напоминала ярмарочную акробатку, у которой лопаются штаны под аплодисменты собравшихся на состязание». И действительно, это очень меткое сравнение могло прийти в голову лишь тому, кто славит простую, сельскую жизнь, у кого ангелы не походят на Ботичеллиевские воздушные тени. Нет, ангелы — жнецы, здоровые, румяные, крылатые посланники, небесные помощники благочестивого селянина — вот мир Жамма, мир душистых сумерек, благодатных утр, тихих звездных ночей, отдыха заслуженного тяжким, неустанным дневным трудом.

«Мы были», говорит Жамм про себя и своих друзей-поэтов, «гриффенистом, реньеристом, саммеистом, жаммистом — каждый в отдельности». И это великое слово, такое нужное для русской поэзии настоящего дня — отважная самостоятельность, постоянное устремление к самоопределениио. Как хотелось бы видеть поворот от деланной, надоедливой, штампованной «экзотики» к чарам леса, утренних зорь, холодных струй горных речек поющих что-то непонятное, но близкое и милое на своем хрустальном языке. А вместо этого видишь повсюду «поэтических чиновников», затянутых в «экзотические мундиры», подобно герою рассказа Леонида Андреева «любящему негритянок». Какой скукой и самодовольной затхлостью, надоедной «литературщиной» веет от этого захолустного щеголянья в чужих, обтрепанных лохмотьях, в засаленных, составленных из пестрых кусочков тогах «акмеизмов» и прочих ежедневно изобретаемых «измов». Одно роднит все эти скучные и нелепые выдумки — общая бесталанность.

Жамм говорит нам о стыдливости Красоты. И подлинно, нужно подойти с молитвой и тихим раздумьем к этой лесной красавице — она пуглива, она утонченна, от нее пахнет небом и солнцем, золотом ржи, тонким ароматом поблекшего шелка и молитвенного ладана, притворами маленьких, смиренных сельских церквей.

И еще черта Жамма — он католик. Не мистик, не теософ, а верный, покорный сын римской Церкви. Он говорит в предисловии к «Христианским георгикам»: «На пороге этой книги объявляю, что я — католик, смиренно преданный всем велениям моего Папы Его Святейшества Пия X, говорящего во имя истинного Бога». Какая простота и пленительная уверенность, нежная, наивная радость в его немногих словах! Точно этот поэт пришел к нам из тех пленительных сумерек, когда люди пламенели любовью к язвам Христовым, когда ежечасно, ежедневно, на всех концах земли, отроки и девы, жены и мужи венчались нимбом святости и видели отверстые небеса. Не так и много написал Жамм, но в каждой книге его бьется пламенное сердце, яркой лампадой светит спасительная вера в Искупителя человечества…

Я был ребенком грустным и простым… говорит он. Грусть и простота — вот основные черты его творчества; смех детей и ангелов возможен — и те и другие в райских грезах, в голубых снах видят лучистое будущее, сверкающее настоящее. «В мире скорбни будете» — и сам Сказавший это никогда не смеялся. Грусть Жамма не печаль, не безнадежность, а торжественная закатность, воспоминание ароматное о прошлом, и зреющая, неколебимая надежда на Будущий День. Молитвы его родились в темных хижинах, у пылающих очагов, у стад бредущих по горам, в таинственных, душистых лесах. Он видит Рай так, как мы — повседневность; для него это — реальность, не красивый миф городских людей, а подлинное, божественное жилище, неувядающая прелесть. И он говорит о нем:

И сделай, Господи, чтоб я в него вошел Как много поработавший осел, Который бедность кроткую несет К прозрачной чистоте небесных вод.

Какой прекрасный, нежный венок можно сплести из названий книг Жамма, — «От утрени до вечерни», «Печаль весен», «Торжество жизни», «Небесные просветы», «Христианские георгики». Мистические, благоуханные цветы — их не скосит Время, не сорвут самоуверенные слепцы эти книги — колосья ржи, принесенные в дар младенцу — Богу и его непорочной Матери.

Душа страдавшая при жизни много, Пред тем как перейти навек в Небесный Сад, Пускаясь в океан воздушный, пред дорогой Колеблется и возвращается назад.

Душа Жамма, мы чувствуем это, много страдала, много любила, но приняла мир веще и мудро и спокойно идет по установленному, извечному пути. Поэта радует смена времен года, — сельские работы и церковные праздники сливаются в какой-то любимый, благодатный круг. В «Христианских георгиках» он развертывает перед нами этот поэтическо-богослужебный календарь. Книга разделена на семь песен; все они текут классически-спокойно, величаво, просто. Жатва, ангелы-жнецы, тяжелый, знойный полдень — ферма, ее обитатели — скромные, уравновешенные души. И в этом зное рождается любовь, такая же простая и могучая, как безгранное Небо, как золотые поля волнуемой ржи. А над этим покоем, над этим благословенным Ритмом — Царство Того, Кто приемлет в Отеческое лоно жнецов, мельников, булочников, к Кому обращается поэт с детскою мольбой «умножить хлебы по Евангельскому слову». Вечерний ангелюс венчает день; поэт вспоминает свою жизнь и обращается к тем, кто близок ему, — Овидию и Вергилию; имена эти так давно хотелось назвать, читая его успокоенные стихи. И, подобно ребенку, он вручает свое сердце Богу, «никому не нужное сердце». Оно полно печали, оно скорбит и плачет, — земля родная, оскверненная насилием городов, бездушной, механической культурой становится бесплодной. Лоно ее замкнуто для тех «что носят на челе проклятия печать» — оно не принимает семян безверия и ложной, самонадеянной мудрости. Но Иисус возвышает падшее. Уйдя от обычного, святого труда смиренномудрые подвижники земли, чуждые городскому шуму и обману, стоят перед алтарем Христовым. Настает миг, что «Евхаристией назвали на земле» — открыто Небо, льется вино Жизни в недостижимой, голубой Кане. «И слава полей плетет венок Любви — Земля и Небо вместе слиты».

С благодарственной молитвой поэт обращается к непорочной Деве «нежной, смутной и простой». Сердце его жаждет непреходящей Весны — Мессии, божественного Сына непорочной Матери. Жизнь только нам миг прерывается Смертью — одно мгновение — и глаза, отягощенные сумрачной усталостью старческих лет, перенесенными трудами и болезнями, снова раскрываются навстречу земле и ее незаходящему Солнцу — Христу. Живой источник веры, ее божественного экстаза напояет четвертую песнь «Георгик». Жамм поет нам Бернадетту в Лурде и ее чудодейственный грот. Перед этим богоизбранным ребенком оказался беспомощным громадный, непосредственный талант Эмиля Золя. Соблазненный земными голосами, связанный предрассудками Науки и Культуры, художник пытался накинуть тень клеветы на эту наивную пастушку, которую с такой безграничной любовью возвеличила Дева-Мать, осмеять и развенчать молитвенный порыв стремящихся к целительному источнику. Но талант его громко протестовал против поругания божественного Духа — и с каким скорбным недоумением вспоминаются иссушенные суетным гневом, обессиленные озлобленной слепотой страницы «Лурда», когда читаешь простые, благоговейные слова Жамма о дивном гроте Массабиэль. Быть может нам ближе всего эти строки — ведь и у нас пламенеют бесчисленные лампады у драгоценных рак, к которым сермяжная, богатая исконным смирением и мудростью, мужицкая Русь несет свои слезные молитвы, нам, чающим Входа в Светлый Град, тот Град, что мы видим сверкающим на дне душевных озер, темнеющих земными желаниями и просветленных благодатью веры.

вернуться

2

Отдельные строки цитируются по переводу И. Эренбурга и Э. Шмидт; цитаты из книги «Христианские георгики» переведены мною в прозе. Мною же подготовляется стихотворный перевод этой книги к ближайшей осени.