Голос Осло утратил силу. Он стал мрачным, как окружавшие их сумерки. Он говорил, не глядя на Вуд, упершись взглядом в стол.
— Мы всегда думали, что человечество — животное, способное зализать собственные раны. Но на самом деле мы хрупки, как большая картина, прекрасное и ужасное монументальное полотно, которое создает само себя уже на протяжении столетий. Из-за этого мы ранимы: царапины на полотне человечества заделать трудно. А нацисты рвали холст, пока не превратили его в лохмотья. Наши убеждения разлетелись вдребезги, и их осколки затерялись в истории. С красотой уже ничего нельзя было сделать: только томиться по ней. Мы уже не могли вернуться к Леонардо, Рафаэлю, Веласкесу или Ренуару. Человечество превратилось в пережившего войну калеку с открытыми ужасу глазами. Вот настоящее достижение нацистов. Художники еще страдают от этого наследия, Эйприл. В этом смысле, только в этом смысле, можно сказать, что Гитлер навсегда выиграл войну.
Он поднял грустные глаза на молча слушавшую его Вуд.
— Как и в университете, я слишком много говорю, — улыбаясь, произнес он.
— Нет. Пожалуйста, продолжай.
Осло заговорил снова, разглядывая набалдашник своей палки:
— Искусство всегда чутко реагировало на исторические перипетии. Послевоенное искусство распалось; полотна вспыхнули яркими цветами, растворились в сумасшедшем кружении аморфных тел. Движения, течения оказались эфемерными. Один художник дошел до того, что не без основания утверждал, будто авангардные течения — всего лишь материя, из которой создается завтрашняя традиция. Появилась живопись действия, встречи и перфомансы, поп-арт и искусство, не поддающееся классификации. Школы рождались и умирали. Каждый художник стал сам себе школой, и единственным принятым правилом стало не следовать никаким правилам. Тогда родился гипердраматизм, который в определенной степени связан с разрушением более, чем какое-либо другое художественное движение.
— Каким образом? — спросила Вуд.
— По словам Калимы, великого теоретика ГД, человеческое начало не только противоречит искусству, а вообще нейтрализует его. Это его подлинные слова из книг, я ничего не выдумываю. Простыми словами можно объяснить это так: произведение ГД становится тем более художественным, чем меньше в нем человеческого. Гипердраматические упражнения направлены на эту конкретную цель: лишить модель ее человеческой сущности, ее убеждений, ее эмоциональной стабильности, твердости, отобрать у нее достоинство, чтобы превратить в вещь, из которой можно сделать искусство. «Чтобы создать картину, мы должны уничтожить человека», — говорят гипердраматисты. Вот искусство нашей эпохи, Эйприл. Вот искусство нашего мира, нашего нового столетия. Они не только покончили с людьми: они покончили и со всеми другими видами искусства. Мы живем в гипердраматическом мире.
Осло замолчал. Вуд снова, неизвестно почему, подумала о портрете Дебби Ричардс. О той более привлекательной женщине, которую Хирум держал у себя в доме в память о ней.
— Как обычно случается, — продолжал Осло, — это дикое направление вызывает самые противоречивые реакции. С одной стороны, есть люди, которые считают, что нужно дойти до конца и низвести человека до непостижимых крайностей: так родились арт-шоки, гипертрагедии, анимарты, живая домашняя утварь… И в довершение всего — высшая степень деградации: отвратительное «грязное» искусство… С другой стороны, есть люди, которые думают, что можно создавать произведения искусства, не разлагая человека и не унижая его. И так родился натурал-гуманизм. — Он поднял руки и улыбнулся. — Но не будем заниматься прозелитизмом.
— Значит, — произнесла Вуд, — написавший это мыслил гипердраматическими понятиями, так?
— Да, но попадаются странные фразы. Например, та, что завершает оба текста: «Если фигуры умирают, картины остаются в веках». Не понимаю, как произведение ГД может остаться в веках, если умрут его фигуры. Говорить так — это абсолютизировать парадокс Танагорского. Тексты запутанные, мне хотелось бы проанализировать их не торопясь. Как бы там ни было, не думаю, что их нужно воспринимать буквально. Помню, в «Алисе» Шалтай-Болтай утверждал, что может придать своим словам то значение, какое ему захочется. Тут происходит нечто подобное. Только автор знает, что он хотел всем этим сказать.