Он не испытывал ни угрызений совести, ни тревоги, он даже не жалел о том, что совершил. Должно быть, это было видно по его лицу; секунданты, по-видимому, потрясенные его полнейшим хладнокровием, робко и почтительно ответили на его сухой прощальный поклон. Поблагодарив помощника шерифа, он возвратился в гостиницу, оседлал своего коня и ускакал.
Но он направился не к ранчо. Теперь, когда он снова мог думать о будущем, ранчо его не интересовало, даже эпизод с Сюзи был забыт. После убийства Пинкни и под впечатлением слов секунданта он увидел себя в новом свете — себя и свое странное чувство свободы от ответственности. Это покойный отец укрепил его руку и направил роковой выстрел! Это наследственность, которую так быстро распознали другие, привела к такой развязке. Иначе как мог бы он, такой совестливый, мирный, восприимчивый человек, каким он себя считал, такой мягкий и незлопамятный, не чувствовать ни малейшего сожаления и раскаяния в своем поступке? Ему приходилось читать, что опытные дуэлянты терзались угрызениями совести по поводу своей первой жертвы и с болезненной отчетливостью вспоминали вид убитого; он был далек от этих чувств, скорее, напротив — он испытывал угрюмое удовлетворение при мысли, что оборвал никому не нужную жизнь, испытывал лишь презрение к неподвижному, беспомощному телу. Внезапно он вспомнил, как еще мальчишкой равнодушно смотрел на тела убитых индейцами, среди которых была и мать Сюзи! Да, в его жилах текла холодная кровь его отца!
Привязанность, семейное счастье, обычные человеческие стремления — что значат они для него, чья кровь была заморожена у самых истоков! Но вместе с этой мыслью на него еще раз нахлынула, как в детстве, нежность к своему почти неизвестному, скрывавшемуся отцу, который бросил его маленьким и напоминал о себе только тайными подарками. Он вспомнил, как боготворил отца, когда благочестивые монахи в Сан-Хосе пытались изъять этот страшный яд, текущий в его крови, и бороться с наследственностью, которая проявлялась в его столкновениях со школьными товарищами. Непоследовательно? Да, но глаза его туманились слезами, когда, покидая место, где он впервые пролил чужую кровь, он скорбел не о своей жертве, а о том, чья воля, как он считал, заставила его совершить этот поступок.
Это и многое другое приходило ему на ум во время долгого пути в Фэр-Плейнс, и в карете по дороге к пристани и во время ночной переправы через темные воды залива, вплоть до самого Сан-Франциско. Но что он будет делать дальше, оставалось туманным и неясным.
Наконец, обогнув вершину Русского холма, он снова увидел проснувшийся город и был поражен пестрым зрелищем вьющихся повсюду флагов. На каждом общественном здании, на каждой гостинице, на крышах частных домов и даже в окнах квартир хлопали и развевались звезды и полосы. Морской ветерок играл ими на мачтах и реях кораблей, стоявших у причалов, на зубцах фортов Алькатрас и Буэна-Верба. Кларенс вспомнил, что накануне перевозчик рассказывал, как весть об осаде форта Самтер всколыхнула патриотические чувства во всем городе, и теперь уже нет сомнения, что штат Калифорния останется в Союзе. Кларенс смотрел на город блуждающими, растерянными глазами, и вдруг у него захватило дыхание и все перевернулось в душе.
Вдали, на форте Алькатрас, одинокая труба играла утреннюю зорю!
ЧАСТЬ II
ГЛАВА I
Наконец настала ночь, стихли гул и волнение грандиозной битвы. Дикое возбуждение, царившее здесь, на небольшом участке обширного поля боя, давно рассеялось вместе с едким пороховым дымом, вместе с вонью паленого сукна на солдатах, сраженных снарядами, вместе с запахом пота и кожи.
Бригада, занимавшая отведенный ей участок, сперва стойко оборонялась, потом была отброшена назад, опять отбивала свои позиции и, преследуя противника, окончательно ушла вперед, оставив позади лишь своих убитых, зная о ходе сражения только то, что касалось ее собственных боевых действий и передвижений. Из надвигающейся темноты потянул прохладный ветерок и вновь принес на безмолвное теперь поле боя запах развороченной окопами земли.
Но этому ужасному святилищу молчания и смерти никто не угрожал вторжением; никто отсюда не отступал.
Нескольких раненых вынесли под огнем, а большинство так и осталось на поле среди убитых, ожидая рассвета и помощи. Ибо все знали, что в этой страшной тьме носятся лошади без всадников, обезумевшие от запаха крови или от собственных ран, и яростно наскакивают на встречных; знали, что раненые солдаты, сохранившие оружие, не всегда отличают друга от врага или от вампиров-мародеров, которые раздевают ночью мертвецов и приканчивают умирающих. Одиночные выстрелы, раздававшиеся где-то во мраке, не привлекали внимания после жаркой дневной перестрелки: одной жизнью больше или меньше — что это значило по сравнению с длинным списком жертв дневного побоища!
Но с первыми лучами утреннего солнца, когда из лагеря медленно вышел санитарный взвод, страшное поле ожило словно по волшебству. На расстоянии мили за линией боя солнечные лучи осветили первую жатву смерти — там, где стояли резервы. Грудами лежали солдаты, сраженные снарядами или шрапнелью, перелетевшими линию фронта и упавшими в резервные шеренги. Поднимаясь выше, солнце осветило и зону ружейного огня — здесь убитых было больше, они лежали, как упали, сраженные наповал, навзничь, с раскинутыми руками и ногами. И странно: коснувшись этих мертвых лиц, солнце не озарило на них выражения боли и страдания, нет, скорее это было удивление и суеверное смирение. А у тех, кто, получив смертельную рану, в агонии извивался на земле, пока не застыл навек, на лицах можно было прочесть, что смерть пришла к ним как избавительница; у некоторых даже застыла на губах слабая улыбка.
Солнце озарило главную линию боя, причудливо изогнутую вдоль стен, заграждений и брустверов, где мертвые лежали в тех же позах, в каких вели огонь, но уткнувшись лицом в траву, а их мушкеты все еще опирались на бруствер. Под картечью вражеской батареи, расположенной на холме, они приняли сравнительно легкую смерть: пули попали им в голову или в шею.
Теперь все поле лежало, залитое солнечным светом, испещренное самыми фантастическими тенями от сидящих, согнувшихся и полулежащих окоченевших трупов, которые могли бы послужить моделями для собственных надгробий. Какой-то солдат, опустившийся на одно колено, охватив оцепеневшими руками голову, выглядел как статуя Скорби у ног своего мертвого товарища. Какой-то капитан, которому прострелили голову, когда он взбирался на насыпь, лежал на боку, раскрыв рот, в котором застыли слова команды, и продолжал указывать саблей путь своим солдатам.