Фактически единственным реликтом прежней государственной системы литературных коммуникаций остаются на нынешний день толстые литературные журналы – институция, централизованно-командным порядком утвердившаяся в советскую эпоху (прежде всего – в 20-е и 50-е гг. прошлого века) и рассчитанная, понятно, на тогдашние культурные и идеологические задачи. После публикационного бума конца 1980-х – самого начала 1990-х гг., когда эти издания, особенно несколько лидировавших среди них московских, имели максимальные за все время их существования тиражи и в максимальной степени, на пределе возможностей, выполняли свою главную функцию – приобщения к литературным образцам и представлениям, значимым для консолидации всего образованного слоя, – толстые журналы резко сузили круги своего хождения. Их тиражи, в позднесоветские дефицитарные времена назначавшиеся сверху в пределах примерно сотни тысяч экземпляров, а затем взмывшие на пике в отдельных случаях до миллиона и даже нескольких миллионов («Дружба народов» с рыбаковскими «Детьми Арбата», «Новый мир» с публикацией солженицынского «Архипелага»), сегодня насчитывают несколько тысяч и дважды в год еще понемногу сокращаются. Если число периодических изданий в целом по стране – не считая газет – за 1990-е гг. почти не изменилось, то их средние тиражи уменьшились более чем в восемь раз, а конкретно для толстых журналов – в двадцать и более раз61. Это вполне наглядно показывает, до какой степени раздроблен и продолжает дробиться социальный контингент их привычных потребителей – литературно образованная «интеллигенция», как убывает ее социальная роль, значимость ее ценностей и символов, влияние, престиж в глазах других общественных групп.
Говоря очень обобщенно, значение толстых литературных журналов для образованных читателей позднесоветской эпохи, начиная примерно с конца 1950-х гг., было связано с двумя обстоятельствами. Во-первых, журналы – при всем идеологическом контроле и цензурных препонах или, точнее, именно в условиях, когда информационная свобода постоянно и жестко ограничивалась, – выходили к публике со своим образом мира, в частности со своим представлением о литературе, «тут же», в каждом новом номере, воплощенным во всей структуре издания, круге его постоянных авторов, подборе текстов, их заголовках, внутренних перекличках материалов и т.д. Сколько-нибудь опытный читатель (а его опыт, среди прочего, журналы и формировали, это была целая наука, которую, вместе со всем остальным, современники предпочли потом отодвинуть и забыть либо ностальгически вспоминать как утраченный и недоступный, тогда как его нужно было продумать и зафиксировать, сохранив значимым, но сделав прошлым!) никогда бы не спутал разные журналы, окажись они вдруг без обложек. Он узнал бы «свой» журнал по оглавлению, даже по нескольким страницам. Во-вторых, журналы привлекали, опять-таки, образованных читателей тем, что были, в посильной степени, органами рефлексии над окружающей жизнью и текущей литературой. Отсюда важнейшая роль отделов публицистики и литературной критики в журналах этого типа.
Конечно же, навязанное политической властью разделение на «две культуры», возникновение с середины 1960-х гг. сам– и тамиздата, которые, понятно, не входили в круг печатного рассмотрения, критического анализа, рецензирования, не могло не ущемлять, больше того – не уродовать журнальные формы коммуникаций между различными группами и слоями общества, то есть не уродовать само общество. Из сферы публичного обсуждения вытеснялись наиболее острые проблемы общественной и культурной жизни, подавлялись альтернативные точки зрения на них, устранялась возможность открытой полемики. Это – вне зависимости от взглядов и воли отдельных людей – извращало и развращало институт критики: оно приучало думать с расчетом на недоброжелательного и неквалифицированного, но неустранимого партнера. Однако в полной мере разрушительное воздействие «подполья» на журнальную систему сказалось, по-моему, как раз тогда, когда оно было «легализовано», – в период перестройки и публикационного бума. Разумеется, этот эффект никем не планировался и в большой мере оказался неожиданностью для участников.
Дело не только в том, что «горячие» тексты, в первые перестроечные годы буквально «с колес» шедшие в печать и заставлявшие журналы соревноваться в скорости, соперничать за возможность публикации как таковой, вроде бы должны были говорить «сами за себя» и потому, казалось, не требовали критического анализа, сопровождаясь разве что короткой библиографической справкой и откликами благодарных читателей. Для аналитического освоения этих «вытесненных» текстов, созданных их авторами, замечу, в совершенно других социальных и культурных обстоятельствах, по иным поводам и причинам, из иного мыслительного материала, как и вообще для работы с неочевидной проблематикой «забытого», «пропущенного» и «вычеркнутого», у прежнего литературно-критического сообщества не оказалось необходимых средств, развитых языков обсуждения, способов сложной, многоуровневой рефлексии62. Популяризаторская профессорская публицистика тех лет – экономическая, историческая, правовая – по тогдашней необходимости или по всегдашней советской привычке рассчитывала все же на троечников и, при всей полезности ее намерений, исчерпала свои возможности буквально за год-другой. А других интеллектуальных ресурсов, за пределами привычной и, в общем, уже архаической для конца ХХ в. популяризаторско-просветительской роли, у отечественной интеллигенции не нашлось.
61
Примерно таков же масштаб сокращения печатных коммуникаций, если взять за основу количество книжных магазинов: оно за 1990-е гг. уменьшилось по России в шесть-восемь раз, а с учетом сужения торговых площадей собственно для продажи книг – и еще значительнее.
62
О степени трудности такого рода задач и масштабе открывающейся здесь работы могут дать представление, например, десятилетия трудов западногерманских историков, социологов, философов, психологов, работающих над проблематикой травмы тоталитаризма – памяти о нацизме, войне, Холокосте и их забвении (сознательно ограничиваю пример рамками одного национального сообщества, не говоря о подобных интеллектуальных предприятиях в Европе или на Западе в целом).