Кризис привычного по прежним временам единого нормативного понятия литературы сопровождался в 1990-е гг. кризисом образа автора, столь же традиционной для советских времен системы писательских ролей. Однако я бы никоим образом не говорил тут (как и в обществе, стране в целом) о «разброде» или «хаосе». И даже рискнул бы сказать наоборот: неопределенность смысла литераторского существования, зыбкость фигуры воображаемого или, тем более, идеального читателя усилила внутреннюю организованность литературного сообщества. Ситуация – по крайней мере, для участников – выглядит достаточно урегулированной. Другое дело, что она структурировалась на иных, непривычных для развитой литературы основаниях – отношениях знакомых и «своих», которые ни в литературном, ни в более широком социальном плане пока что не слишком хорошо опознаны, не описаны сколько-нибудь систематически и не подвергнуты рефлексии силами аналитиков72.
Здесь, с одной стороны, активизировались всякого рода маргинальные и промежуточные формы самоопределения и словесной практики – например, пародийного литературного существования, псевдо– и гетеронимной словесности, как авторов собственно отечественных (Шиш Брянский), так и стилизующих себя под иностранцев (Макс Фрай, Хольм ван Зайчик). С другой стороны, напротив, начали кристаллизоваться роли писателя-профессионала (включая фигуры символических лидеров – «звезд»); сетевого рецензента, рекламиста, пиарщика; литературного менеджера. Чаще всего в этой последней роли, может быть, решающей в нынешнем пространстве литературы, выступает сегодня, как уже говорилось, издатель, задающий такие более или менее кратковременные формы организации литературы, как проект, серия. При едином полиграфическом оформлении и четкой читательской адресации (а она у сегодняшних издателей с именем как раз такова, их читатель определен и узок) подобные серии и проекты получают значение торговой марки, рекламного бренда. «Свои» читатели (журналы таких читателей продолжают терять, тогда как книги, точнее – серийные издательские стратегии, их приобрели) узнают «своих» издателей по «своим» сериям. О мобилизации сенсационности и скандала – а это, вообще говоря, одна из форм организации события в период перехода от закрытых, статусно-иерархических форм коммуникации к более широким, массовым, анонимным и, в этом смысле, тоже феномен современного общества, хотя и экстраординарный, пограничный для цивилизованного обихода, – уже говорилось.
Проблематичность писательской роли и кризис согласованных нормативных представлений о литературе – вместе с проблематичностью коллективного самоопределения в сегодняшней России вообще, явными барьерами и разрывами в структурах ценностей и опыте даже ближайших друг к другу поколений россиян – в очередной раз поставили под вопрос «традиционную» структуру индивидуальной биографии, а соответственно и форму романа как технику ее литературной репрезентации73. В этом смысле можно связать такие феномены, как сокращение значимости литературы в обществе; потеря толстыми журналами их структурообразующей функции и читательского престижа; падение влиятельности критики и нарастающая неопределенность профессиональной роли критика, но особенно – литературоведа (проблематичность и дисфункциональные сбои культурной «памяти» при невротической озабоченности «корнями» и «великим прошлым»); наконец, отрыв писательского сообщества от более широких кругов заинтересованных читателей – и уход романа с сегодняшней литературной авансцены. Проблемный роман на актуальном отечественном материале («русский роман», по названию нашумевшей в свое время книги Эжена Мелькиора де Вогюэ, 1886), как и его немедленный литературно-критический анализ на страницах журналов, был ценностным стержнем современной словесности на протяжении всего журнального периода русской литературы, а далее стал эталоном, все более эпигонским, для литературы советской. Между тем, многие эксперты нынешней литературной ситуации, констатируя довольно бледное состояние крупной прозаической формы (при ощутимой, впрочем, писательской и литературно-критической ностальгии по этой последней, рутинных ожиданиях в редакциях журналов нового – в который раз – Бальзака или Толстого, ставке на крупную форму, «без которой журнала нет»), вместе с тем отмечают явные, по их мнению, успехи поэзии, повышение ее технического уровня, демонстративную «литературность» и проч.
72
Отдельные формы организации в современном российском обществе, которые по типу и функции отчасти напоминают описываемые здесь, чаще всего либо видятся сегодня со стороны как иррациональные, хаотические, предвещающие катастрофу, либо получают оценочные ярлыки вроде «блата» или «мафии», либо неточно обозначаются как «неформальные». Их регулярность и понятность для участников требует специального анализа, и, конечно же, в совсем других категориях. Об одном из возможных здесь подходов см.:
73
Понятно, что «конец романа», как тонко отметил в свое время О. Мандельштам в одноименной статье, связан с «концом биографии», ее ставших привычными и казавшихся нерушимыми моделей. В этом смысле эпохи перелома или промежутка – это, как правило, эпохи ослабления роли романа, но, напротив, повышения писательских, а также читательских акций лирики (как «открытой», более гибкой формы выражения субъективного опыта, самой конструкции субъективности). И, вместе с тем, эпохи расширения значимости в литературе пародического начала, включая пародии на саму литературу, господствовавшие в недавнем прошлом типы литературности. Разумеется, эти попутные наблюдения на данном конкретном, достаточно узком материале нуждаются в более широкой проработке и концептуальном продумывании.