Выбрать главу

«Раз в неделю у Некрасова бывали обеды, которые можно назвать редакционными. На них собирались литераторы, сотрудничеством которых дорожил журнал. Кроме них, постоянно бывал приглашаем цензор… Некрасов разливал суп в голове длинного стола, Панаев в хвосте накладывал щи» (из воспоминаний Н. Г. Чернышевского).

Читая это, невольно по-розановски защелкаешь язычком:

«— Те-те-те… Что-то здесь не так!» Розанов: «Я раскрыл толстый том. И увидел, что «Цензурный устав» составляет какую-то 2-ю часть каких-то «Полицейских правил», «Устава благочиния» и прочей, как мне казалось, мерзости.

— Те-те-те… Я забыл тему разговора с Катениным, все всматривался в ТОМ и его СТРОЕНИЕ» («Мимолетное»).

И, наконец, — совершенно потрясающий факт, духовную глубину которого, честно говоря, не могу освоить. Когда Гоголь писал 2-й том «Мертвых душ», С. Т. Аксаков, памятуя цензурные препятствия во время выхода первого тома, советовал Гоголю представить рукопись царю. На это Гоголь ответил, что, не добиваясь высочайшего разрешения, будет исправлять рукопись до тех пор, «пока всякий глупый, привязчивый цензор не пропустит ее без затруднения». Аксаков был поражен.

Отношения между литературой и цензурой в XX веке изменились по существу, а именно: вступили в период безлюбовности, потеряли оттенок «домашности». Пирамидальная система власти, механически и бездарно восстановленная Сталиным (отсюда и пародийность его надписи на горьковской поэме), перестала «дышать»; и это, в частности, выразилось в том, что цензура как целая отрасль российской жизни осталась без лица, точнее, без лиц. Цензор стал напоминать гоголевского ревизора или «Некто в сером» Леонида Андреева: его никто не видит, но все о нем знают.

Платонов, получив законный (с точки зрения власти) отказ в издательстве «Федерация», не прячет «Чевенгур» в стол, а посылает его Горькому, чем ставить пролетарского писателя в довольно щекотливое положение. Серафимович пробивает Шолохова в «Октябре». Фадеев по наивности печатает «Усомнившегося Макара», за что получает взбучку от самого Сталина. Сталин играет в кошки-мышки с Булгаковым.

А вот сцена, достойная пера Бродского и Налбандяна. Хрущева на даче знакомят с «Одним днем Ивана Денисовича»: «Никита хорошо слушал эту забавную повесть, где нужно смеялся, где нужно ахал и крякал, а со средины потребовал позвать Микояна слушать вместе» («Бодался теленок с дубом»).

И такие сюжеты решали судьбу литературы!

История с «МетрОполем», как было замечено, трагикомично напоминает «Горе от ума». Скандал в благородном семействе. Смешались в кучу лица, личины и хари… Будущий историк распишет по именам: кто и как играл роли Фамусова, Молчалина, Чацкого, Репетилова, Горича. Кто плутовал и кто был до конца искренен. Будущий историк обнаружит в известном сюжете не только грошовую мораль, но и очарование дистанции (см. в этой связи любопытную работу Вячеслава Курицына «Очарование нейтрализации» — «Литературная газета», 1992, № 11). И лишь тогда «МетрОполь» станет подлинным памятником эпохи.

Его значение: на «МетрОполе» кончилась история сложных, семейных отношений между литературой и цензурой. Оскорбление, нанесенное альманахом цензуре, поражает своей простотой и жестокостью. Вот — альманах. Мы его собрали, выпустили в свет (самолично). Предлагаем издать и вам. Но… «Никакие добавления и купюры не разрешаются». Обычная фраза и — страшное оскорбление! Так 16-летний сын говорит отцу: «— Вот мой паспорт. Я совершеннолетний. Отстаньте от меня, гражданин!»

И нечего возразить!

Конечно — возражали. И — угрожали. И — требовали. И стучали даже кулаком. Или так: «Бондарев не произнес ни слова, но свое негодование выражал мимикой — то за лоб схватится, то руки возденет». Но и льстили. Заигрывали. Даже унижались: объяснительная записка Феликса Кузнецова в «Литературную газету» по поводу письма-протеста американских писателей. «Ах! Боже мой! Что станет говорить княгиня Марья Алексевна!»

Что случилось? Впервые нашей цензуре был предложен жесткий тип издательских отношений, «по-западному». Да — да. Нет — нет. Издали в Америке на свой страх и риск. И этого-то оказалось достаточно, чтобы дряхлеющее государство «обиделось» и махнуло рукой. Бросило ключи на стол.

«— А ну вас! Живите, как хотите!»

Что же дальше? Произошел второй после секуляризации литературы поворот в ее истории, а именно: она не просто «освободилась», но и «потеряла», лишившись государственной опеки и связанного с ней статуса. Русская литература вышла из привычной среды обитания. Но за этим должен следовать и последний вывод: наша литература, как единый исторический процесс, завершила свое существование. И вопрос лишь в том, с каким чувством мы принимаем или не принимаем это положение.