Выбрать главу
И опять приникаю я к ней ненасытно. Этой музыки теплая, спелая мякоть. Когда слушаю Шуберта — плакать не стыдно. Когда слушаю Моцарта — стыдно не плакать.

«Теплая», «спелая», «плакать», «стыдно», «стыдно»… — этот смысловой ряд из очень раннего стихотворения Игоря задает тон многим его стихам с их постоянно влажными от слез подушками, простынями и краями одежд. Но сразу же настораживает: разве автор не понимает, что так сейчас нельзя? Что, грубо говоря, слезы нужно убрать? Вот тут-то и открывается главное.

Стихи Игоря изначально не рассчитаны на читателя недоверчивого. На такого, которого надо брать обходным маневром да еще и таким замысловатым, чтобы при случае выдать его за ни на что не претендующее ироническое «па». Вот если веришь, что герой и в самом деле мчался за любимой в Кузьминки в снегопад, а потом бессильно кусал подушку, исходя «стыдными» слезами, — тогда вообще можно о чем-то говорить… Если веришь, что многократное обращение к своей душе, доходящее до выражения почти интимной с ней близости, не просто тютчевско-ходасевическая «фигура», а нечто онтологически серьезное, — тогда милости просим! Прочувствуйте на самом себе:

 Душа моя, со мной ли ты еще? Спросонок вздрогну — ты еще со мною…

Если нет буквально сходного переживания, говорить не о чем и незачем. Я про себя твердил эти стихи довольно часто и довольно глупо, словно застрявший в памяти политический слоган или рекламный ролик. Не знаю, зачем твердил, но однажды случилась «вспышка», и физическое переживание самой возможности отсутствия во мне души поразило меня настолько, что на всякий случай эти коварные строчки я постарался забыть… да вот не получается уже. Но напугало и другое. До какой же степени «замылено» наше внутреннее «я», если довольно ясный смысл доходит до него с отставанием во времени и опосредованно. Свой же голос (то есть — своей души) слышишь через «чужой», да еще и не сразу воспринятый!

Игорь не стремился добиться этого эффекта и потому-то его и добился. Его беспомощность перед немотой своей души как-то срезонировала с моей беспомощностью. Другое дело, что я (может быть, высокомерно) считаю эти вопросы лишними. Диалогов со своей душой, как Игорь, я вести не желаю! предпочитаю жить вот именно «как Бог на душу положил». Но какую-то трещинку сомнения он во мне оставил, а это (то есть способность врезáться в жизнь), по моему мнению, и есть «совершенный» признак живого искусства.

Я мог бы назвать несколько стихотворений и отдельных строк, способных рождать подобные эффекты. Но не поручусь за точные совпадения с предполагаемым читателем этой книги.

За что я точно мог бы поручиться, это за стихи Игоря памяти отца. За их безусловную трогательность и восхитительную теплоту. От варежек, связанных сыну из старого шарфа отца до изношенного школьного пиджака сына, который донашивает стареющий отец — все это, на мой вкус, высочайшей пробы поэтический символ.

И реализм… да, да! тот самый корневой реализм русской поэзии, без которого она не мыслима даже в творчестве символистов.

1998

Владислав Отрошенко: Казачий Неаполь

На эти воспоминания меня навела книга прозы Владислава Отрошенко «Персона вне достоверности». М.: Лимбус-пресс, 2000.

Как-то весной небольшая писательская делегация от журнала «Октябрь» (Ирина Барметова, Владислав Отрошенко, Виталий Пуханов, Петр Алешковский, Олег Павлов и аз грешный) приехала в город Ростов, который на Дону.

Ростов встретил нас мрачно и неприветливо: промозглой погодой, вообще-то не характерной в конце апреля для этого южного края, бестолковостью местного атамана по культуре (без шуток!), безбожными ценами в общепите и отсутствием отопления и горячей воды в лучшей гостинице города «Интуристе».

Ростов провожал нас ласково и радостно — теплым и щедрым южным солнцем, мягким ветерком, уже опробованной и по достоинству оцененной водкой «Ростов-папа» (без шуток!), крашенными пасхальными яичками от супруги Дмитрия Пэна, местного филолога и университетского преподавателя, апельсинами от мамы Владислава Отрошенко, пришедшей на вокзал проводить в Москву своего забубенного сына, московского литератора, сбежавшего, как водится, из Ростова в столицу в юные годы.