— Это доказывает, что Аретино был хорошо известен и ценим при дворе.
— Он заслуживал этого, — заметил священник, волосы которого топорщились на голове, словно щетина. Огромные уши его торчали в разные стороны, а толстые губы свидетельствовали о безудержной чувственности.
Это утверждение покоробило только одного гостя, не бывшего к тому же пьяным, — Симоне Джирарди. Слабое состояние здоровья не позволяло ему принимать участие в излишествах. В отместку за это он издевался над собутыльниками. Ему приписывались «Пасквинады» Тренто — короткие поэмы, в которых высмеивались все видные особы города.
— Аретино, — сказал он, — писал, чтобы превозносить порок, а не бичевать его.
— А кардинал Бибьено? — спросил священник, похваливший до этого Аретино. — А Маккиавелли? А Лоренцо Медичи? А Кавальерэ Марино? Они о чем писали?
Вопросы шли от группы духовенства, чувствовавшей необходимость встать на защиту порнографических писателей, большая часть которых носила духовный сан.
— Казните порок и нравы насмешкой! — произнес один из старых священников.
О нем ходили неопределенные слухи, будто он сам был приверженцем однополой любви, вещь нередкая среди гуманистов того времени, а также среди высшего и низшего духовенства. Закон к тому же не преследовал однополую любовь.
— Литература — зеркало нравов, — прибавил со своей стороны один из докторов богословия. — Это очевидно. Когда война является главным занятием народа, его поэты дают миру героические произведения. Когда усиливается религиозное чувство, расцветает христианская поэзия. Если век особенно тщеславен, поверхностен, поэзия падает и рождаются слабые произведения. А затем умирает сама поэзия и остаются только фразы, звонкие слова. Слова и звуки — и ничего больше!
— Хорошо сказано! — вскричали в один голос академики.
— Любовь, — продолжал богослов, — становится унижением духа и торжеством плоти. Душа уступает место чувствам. Но есть случаи, когда земная любовь сливается с божественным началом. Такова любовь Данте к Беатриче. Зато слишком часто любовь превращает человека в зверя. Женщина становится орудием для наслаждения мужчины. Такие женщины всегда имели отрицательное влияние на правителей. Вспомните Клеопатру, Мессалину, Империю, Клавдию Партичеллу…
Едва последнее имя слетело с губ неосторожного богослова, как среди слушателей раздались восклицания возмущенного изумления, и все глаза обратились на кардинала. Побледневший Эммануил сидел неподвижно, вытянув руки на столе.
Неожиданно поднялся Людовико Партичелла. Он подошел к богослову и ударил его по щеке. Священник не посмел вернуть удар. Вино согнало с уст его эти слова, а в вине, как известно, — истина.
То, что он сказал, было у всех на уме; это знали все граждане Трента, знакомые с внутренним положением княжества. Тем не менее, момент для того, чтобы сказать это вслух, был выбран неудачно. Гости ожидали взрыва и, не спуская глаз, смотрели на кардинала. Воцарилось молчание. Потом языки вдруг развязались. Все в один голос просили простить богослова. Виновник, красный от стыда и от оплеухи, поднялся с намерением покинуть пир. Но кардинал сделал ему знак:
— Нет, садись… Не бойся!
Прелат повиновался. Наступил напряженный момент перед бурей, когда от тишины немеют мускулы. Кардинал налил кубок до краев и, выпив его единым духом, сделал знак, что хочет, говорить.
— Не бойся, мой друг! хотя ты задел во мне еще не зажившую рану. И вы не бойтесь, мои уважаемые друзья. Пусть те, кто считает меня способным на месть, покинут пир. Это не стол Борджиа. Не в вине, а в сердцах человеческих скрывается яд… Дослушайте меня! Я хочу объявить громко о тайне, известной всем. Я хочу защитить перед вами то, что в глазах всех является преступным, а для меня полно величия и радости. Внемлите же мне о, прелаты, и вы, государственные мужи, и вы, друзья моей юности, и вы, академики, и ты, отец Клавдии! Слушайте меня все! То, что я скажу вам, может быть грешно, недостойно моего имени и сана. Но не в этом дело. Если я прежде носил маску, то теперь эта маска раскрыта. Я снимаю ее пред вами, лучшими людьми моего народа.
Кардинал отпил из вновь налитого бокала и перевел дух.
— Я люблю Клавдию. Я любил ее двадцать лет. Не краснейте! Не опускайте лицемерно ваши головы. Каждый из вас, о, пастыри чужих душ, грешил, в своей собственной душе. Не отрицайте этого. Этот пир сильно отличается от того, который был устроен Христом своим ученикам, перед тем, как принести величайшую жертву. Все мы испили из кубка мирских наслаждений. Я тоже пил, но стал не чище и не грязнее, чем многие другие… Вам известно, что я обращался к папе, прося снять с меня сан. Он отверг мою просьбу. Он желает скандала и получит его. Я торжественно заявляю здесь, перед высоким собранием, о своем праве на земную любовь! Клавдия будет моею до гроба, хочет ли этого папа или нет, желаете ли вы этого или нет, вы, которые называете Клавдию куртизанкой, разоряющей народ! Понимаешь ли меня, богослов? Что думают об этом мои враги, не заботит меня. Для чего же, спросишь ты, это мое признание? Достойны ли вы его? отвечу вам словами Горация: «Лютню! Лютню! Лютню! Принесите лютню, и пусть кто-нибудь из вас споет гимн!»