— А вы откуда знаете?
— Газеты читаю, — усмехнулся Дунаевский. — А вы решайте сами, — он сухо попрощался и ушел.
«Как невежливо», — подумала Шульженко, в душе ее остался нехороший осадок после этого разговора.
Вскоре Дунаевский ушел из театра. Его переманил к себе московский театр «Эрмитаж», музыкальным руководителем. Николай Николаевич был в отчаянии, однако его театр продолжал пользоваться успехом. В драматическом репертуаре Синельников всегда находил место музыке. Даже в тех пьесах, где ей, казалось, не положено быть, он придумывал музыкальные номера, в расчете на Клавдию Шульженко. Он заметил, что Клава была невероятно подвижна и пластична. Он видел, правда, что ей не хватает культуры и у нее не все в порядке со вкусом, но ведь ей было всего семнадцать; к тому же она обладала цепкой памятью и наблюдательностью. Синельников предполагал создать целиком музыкальный спектакль, Дунаевский обещал написать к нему музыку. Синельников рассчитывал, что новая постановка произведет фурор не только на Украине: 23-летний талантливый композитор, 17-летняя исполнительница главной роли, с хорошим голосом и красивой фигурой!.. Синельников в молодости долгое время работал в театрах музыкальной комедии, исполняя главные партии, но в 25-летнем возрасте увлекся театральной режиссурой. Однако не забывал о своих первых шагах в театре и иногда сам участвовал в веселых дивертисментах после окончания спектаклей… Уход Дунаевского стал для него тяжелым ударом. Обидно было еще и то, что Исаак свой отъезд в Москву держал в тайне до самого последнего дня и сказал о нем как бы между прочим уже тогда, когда у него в кармане лежал билет. Синельников, зная всю подноготную актерской братии, испытав на себе и безграничную любовь артистов, и вероломство, трусливое предательство, детскую доверчивость и вместе с тем отвагу, мужество, особенно в годы гражданской войны, все же не мог привыкнуть к подобным пассажам. Когда Дунаевский пришел в кабинет проститься с ним, Николай Николаевич сухо кивнул, не поднимая головы от страниц новой пьесы. Дунаевский пожал плечами и молча вышел.
В 1939 году, когда Дунаевский узнал о кончине Николая Николаевича, он разрыдался. Исаак Осипович был человеком чрезвычайно сдержанным, прагматичным и осторожным. Может быть, поэтому судьба к нему благоволила и миловала его в то время, когда на многих его коллег обрушивались тяжкие, подчас роковые испытания. Но, очевидно, то, что происходило вокруг, накапливалось и накапливалось в его душе. Возможно, потому так трагически оборвалась его жизнь в 1955 году, на взлете его творчества…
…Итак, музыкальному спектаклю не суждено было сбыться. Возможно, уход Дунаевского стал началом кризиса театра Н. Н. Синельникова. По-настоящему он разразится только через два года, а пока внешне все обстоит весьма благополучно. Все те же аншлаги, репетиции новых спектаклей, дивертисменты, ставшие хорошей традицией. На них стремится попасть весь Харьков. Говорят, С. В. Рахманинов однажды сказал: «Если я не занимаюсь один день, замечаю только я. Если не занимаюсь два — замечает мое окружение. Если же не подхожу к инструменту три дня — замечает публика». Очевидно, в тот момент только Синельников почувствовал, что надвигается кризис…
Между тем жизнь в Харькове бурлила. В оперном театре началось столпотворение. Выпускник Харьковской консерватории 22-летний Иван Козловский блистал в опере Вагнера «Лоэнгрин».
Однажды в Харьков приехал Владимир Маяковский. В клубе Народного дома он читал свою поэму «150 000 000». Клава не сумела попасть на его вечер. В этот день шел спектакль «Идиот». В четвертом акте Шульженко очень красиво изображала бездыханную Настасью Филипповну, вместо Сони Баранской, исполнительницы главной роли. Клава лежала, свесив свою чуть полноватую руку, и, закрыв глаза, думала, как жаль, что уехал Кирилл Иванов, который любил ее детской наивной любовью. Она вспомнила, как под Новый год он провожал ее домой. Они шли с Газовой улицы до ее Владимирки, а это почти два часа пешком, и около дома он ее поцеловал в щеку, а мама, Вера Александровна, увидела и отлучила Кирилла от дома. Он страшно переживал и просил Милю Каминскую поговорить с Верой Александровной. А Миля только смеялась.
…В зале сидел ее отец и со слезами на глазах смотрел на руку своей любимой дочери (больше ничего из алькова не было видно). Он не слышал диалога Рогожина с Мышкиным, он смотрел на руку Клавочки и думал: «Сбылось! Какое счастье! Наша дочь — актриса!» Еще в зале сидели Катаринские, муж и жена, известные на весь Харьков антиквары. Они только что поженились, и Роза Катаринская надела на свое темно-бордовое платье большую красивую брошь. Когда она вошла под руку с мужем в зал и царственно уселась в первом ряду, дамы смотрели на нее, а некоторые еще до начала спектакля подходили вроде бы к оркестровой яме, а сами бросали любопытно-недобрые взгляды на брошь, переливавшуюся и сверкавшую при каждом движении Розы. Ее муж, со странным для Харькова именем Альберт, с восторгом смотрел на жену, ревниво поглядывая на окружающих, все ли, мол, по достоинству оценили мой свадебный подарок. Так весь спектакль они и просидели, любуясь друг другом и брошью.