Старик, как и налоговый инспектор, был весёлым человеком. Они то потешались друг над другом, то начинали рассказывать про свои печали и горести.
Васыф-эфенди, писарю кадастрового управления, было лет тридцать. Это был высокий, крупно скроенный, простодушный человек. Он начал служить в кадастровом управлении с шестнадцати лет.
— Четырнадцать лет тянул я лямку в своей конторе и дослужился наконец до семисот курушей. Ремеслу я никакому не обучен, вот и приходилось сидеть тихо и терпеть всё. Человек я смирный, послушный, от работы не бегаю. Мой начальник и взвалил на меня все дела. Но ему мало этого: гоняет меня на базар то за мясом, то за овощами, — и так целый день: сбегай туда, отнеси это, принеси то! Будто и впрямь я ему слуга. У меня самого семья большая, не оставлю же я её с голоду помирать — потому и терпел, как ни трудно приходилось. А ему всё никак не угодишь. Однажды из-за какого-то пустяка пожаловался на меня управляющему. «И как вам не грешно было, — говорю. — Вы хотите лишить меня последнего куска хлеба». Он распалился, стал поносить меня последними словами. Ну, тут я не выдержал. Повалил его на землю и давай топтать. В кровь избил. Посадили меня в тюрьму, это ещё полбеды. Запретили брать на государственную службу — вот это хуже!
Васыф-эфенди, как и большинство канцелярских служащих, был по природе своей неподвижен и инертен, крайне мнителен и недоверчив.
— Кончилась моя жизнь теперь, — жаловался он мне. — Придётся с голоду помирать, — и плакал, как ребёнок.
Наш четвёртый сосед был какой-то чудной субъект, самодовольный и очень заносчивый. Получил девять месяцев за мошенничество, но считал себя «политическим», потому до разговоров с уголовниками не опускался.
Когда меня поместили в их камеру, он пришёл в такое негодование, что написал жалобу начальнику тюрьмы: дескать, его содержат в одной камере с обыкновенными ворами. Об этом я узнал через несколько дней от налогового инспектора.
Глава двадцать седьмая
Проходили дни и недели. Я чувствовал себя посторонним в этом новом для меня мире, мне были чужды его радости и печали, были непонятны споры между окружавшими меня людьми. Я стыдился себя, своего положения, но не испытывал ни раскаяния, ни страха. Всех этих людей, что были рядом со мной, я видел как будто во сне — они были мне чужими, больше того, порой мне казалось, что их вовсе не существует. Может быть, от любви помутился мой разум? Или я заболел? Не знаю. Я словно оцепенел. Я валялся в полудремоте на нарах, и не только малейшее движение, но даже мысль о нём уже представлялась мне невыносимой пыткой. Я потерял аппетит, не ел и не пил, однако разум мой и тело пребывали в каком-то странном, непроходящем состоянии опьянения. Порвав связь с внешним миром, я открыл в своей душе новый мир, и он был поистине удивителен. Для человека, попавшего в этот мир, уже не существовало ни запретов, ни ограничений, ему неведома была усталость, и только невозможно было понять, то ли человек движется навстречу неизвестному, то ли таинственная даль движется навстречу ему самому. Даже прижимая Ведию к своей груди, я не испытывал такого острого, такого полного счастья, ибо тогда я не был только самим собой.
Наверно, я просто заболел от тоски и тревоги.
Наступил февраль. Дожди, не прекращавшиеся почти несколько недель, перестали идти. Выглянуло солнце. Из щелей старой, разваливающейся стены напротив окна вылезла зелёная травка, запахло весной.
Ко мне подошёл надзиратель и сказал, что какая-то женщина, прибывшая из Карамюрселя, получила разрешение на свидание со мной.
Сердце бешено забилось. Я не в силах был подняться с нар. Конечно, это Ведия! Хоть я себе в этом и не признавался, но её визита ждал все эти недели. Ради неё я исковеркал свою жизнь. Должна же она была ради меня пренебречь опасностью.
Ещё утром, услыхав запах весны, увидев солнце, я понял: в этот день должно произойти что-то необычное!
Прошлым летом, когда я лежал больной в своём пансионе на улице Гедикпаша, Ведия тоже пришла ко мне, назвавшись родственницей из Карамюрселя. Поди, опять закуталась в большой чёрный чаршаф, какой носят в провинции.
Шагая за надзирателем, я видел перед собой тонкое, бледное лицо Ведии с покрасневшими от солнца щеками. Именно такой она была в тот день.
Напрягая всю свою волю, чтобы не выдать себя нечаянным взглядом или неосторожным движением, я вошёл в тюремную канцелярию. На свидание ко мне пришла вовсе не Ведия, а моя тётушка Хатидже из Карамюрселя.
Увидев моё разочарованное лицо и печальные глаза, тётушка, с трудом сдерживая слёзы, стала утешать меня:
— Ничего, Иффет, не горюй! В жизни всякое бывает.
Мы просидели в канцелярии около получаса. Тётушка ни за что не хотела верить, что я пытался совершить кражу.
— Я знаю, Иффет, тебя оклеветали.
Может, она не хотела верить моим словам? Или же из-за любви ко мне не могла даже допустить мысли о том, что я могу так низко пасть? Или просто делала вид, что не верит, — из жалости ко мне? Этого понять я не мог.
Чтобы переменить разговор, я стал её расспрашивать о житье-бытье в Дамладжике. У бедной тётушки оказались тоже крупные неприятности: вот уже несколько лет дела на ферме шли плохо, хозяйство вели зятья и так запустили его, что тётушка была теперь кругом в долгах. Придётся вскорости ферму продать, а на деньги, что останутся после уплаты долгов, купить в Стамбуле для себя небольшой домик.
Я рассеянно слушал её и думал о своём: «Ах, тётушка, тётушка Хатидже, в моём несчастье и вы, сами того не ведая, виноваты. Не окажись я в Дамладжике и не услышь тогда легенду о мельнице, может, я и не поступил бы так».
Чтобы повидаться со мной, бедная тётушка Хатидже, несмотря на преклонный возраст, отважилась приехать из далекого Карамюрселя. Казалось, это должно было доставить мне радость, но всё получилось наоборот: свидание с тётушкой вызвало в моей душе горькие чувства. Я понял, что человек, которого я до сих пор так любил, на которого молился, для меня потерян навеки. На мне стоит клеймо пострашнее, чем язвы прокажённого, и я должен всю жизнь носить знак позора на своём челе. Я не смею глядеть в глаза человеку, как бы ни любил его! И должен виновато опускать голову, а на меня он будет смотреть только с жалостью.
Именно в ту минуту, когда я увидел перед собой тётушку, я понял, что Ведия навсегда потеряна, мои надежды надо похоронить.
Почему же так случилось? Только потому, что пришла тётушка, а я мечтал увидеть Ведию?
С того дня я уже не ждал её. Я остался в полном одиночестве, у меня не было больше никаких надежд.
Глава двадцать восьмая
Я отбыл свой срок. В воскресенье, после полудня меня и писаря Васыф-эфенди выпустили на волю.
— Не дай Бог сюда вернуться! — вырвалось у моего товарища. — Видно, тюрьма на роду мне была написана. — И из глаз его хлынули слёзы.
До трамвайной остановки на площади Султан-Ахмеда мы шли вместе. Здесь наши пути расходились. Ему надо было в Эдирнекапы, на западную окраину города, где жила его семья. Я же вообще не знал, что мне делать и куда идти.
Стоял прекрасный майский день. Люди толпами шли к морю подышать свежим воздухом.
Васыф-эфенди свернул самокрутку и подошёл прикурить к какому-то старичку, ожидавшему трамвай. Вернувшись, он шепнул мне на ухо:
— Понимаешь, Иффет-бей, я вдруг застеснялся просить у него огня, будто на лбу у меня написано, что я из тюрьмы. Уф, до чего тяжело, клянусь аллахом!
Я испытывал точно такое же чувство. Мне казалось, что все знают, кто мы такие, и оглядываются на нас. С каким нетерпением я ждал того дня, когда выйду из тюрьмы, стану опять свободен, смогу идти, куда хочу. А теперь я стеснялся людей, боялся их, не решался шагнуть в толпу и смешаться с ней. Городская улица, площадь внушали мне панический страх.