Проходили дни, недели, месяцы. Я изменился до неузнаваемости. Присущая мне весёлость исчезла. Здоровый, беззаботный и озорной мальчишка превратился в задумчивого и медлительного юношу с меланхоличным бледным лицом и серыми близорукими глазами, которые без конца моргали, с грустью взирая сквозь стёкла очков на окружающий мир.
Глава одиннадцатая
Это случилось в день похорон моей няни Кямиян-калфы. Я возвращался из Эйюб-султана[14] на пароходе. Никого из нашего дома, кроме меня и старого дядьки-воспитателя, на похоронах не было. Никто не заметил смерти старой няньки, никто не опечалился, будто померла кошка, к которой в доме все привыкли, — и только.
День был ветреный, сырой, но я остался на верхней палубе. Небо заволокли тучи. Казалось, они закрыли весь мир, окутали даже мой мозг. На душе было сумрачно и тоскливо. Никогда не думал, что мамина кормилица, добрая старуха-черкешенка, так много значила для меня. Вот теперь её нет, и в мире сразу стало пусто.
Вдруг перед моими глазами мелькнуло лицо Джеляля. Он пристально смотрел на меня. Я опустил голову.
Джеляль подошёл и сказал:
— Иффет-бей, я хотел бы с вами поговорить. Я встал и, не глядя ему в лицо, ответил:
— Я слушаю вас.
— Я виноват перед вами: в прошлом году я так несправедливо поступил с вами. Всё выяснилось потом: на Веджи-бея, оказалось, донес учитель, который метил на его место. Я хотел писать вам, просить прощения, но, к сожалению, так и не сделал этого. Простите меня!
От волнения я не мог вымолвить ни слова. Мы молча пожали друг другу руки и сели рядом. Вначале разговор никак не клеился.
Узнав, что умерла моя няня, Джеляль искренне опечалился и утешал меня, как мог.
Его слова успокаивали меня, я чувствовал, как беспросветная тоска уступала место спокойной печали, по щекам моим катились слёзы любви и нежности к ушедшему из этого мира дорогому и близкому человеку.
Мы расстались с Джелялем, поклявшись друг другу в вечной дружбе и братстве. На душе у меня полегчало, я не чувствовал себя больше одиноким.
Глава двенадцатая
О провозглашении конституции[15] я узнал в Карамюр-селе. Я лежал больной в имении у тётушки, у меня был сильный кашель. Три дня тётушка меня не отпускала, но на четвёртый, несмотря на болезнь, я удрал и сел на пароход.
Наконец-то мечты мои сбылись. Однако, вопреки ожиданиям, особой радости я не испытывал. Ведь мой отец, брат, другие родственники были придворными. Что станет с ними?
Когда пароход причаливал, по набережной с криками: «Да здравствует свобода!» — шла колонна демонстрантов. Гремел оркестр. Над толпой развевались флаги.
От волнения голова у меня пошла кругом. Осуществилось то, о чём я мечтал в детстве, о чём столько думал в юности. С душевным трепетом и даже тревогой — их испытываешь всегда, когда видишь, как на глазах твоих совершаются чудеса, — я шагнул на улицу и слился с толпой. И я не чувствовал себя больше отдельным существом, я потерял свою индивидуальность, растворился, стал лишь частицей, ничтожной каплей бушующего моря — огромного, несущегося вперёд человеческого потока.
Вместе с колонной я дошёл до перекрестка — и тут вдруг услышал, что среди проклинаемых, ненавистных деспотов и тиранов народ выкрикивает имя Халис-паши.
Невольно я замедлил шаг, вышел из колонны и побрёл назад.
Демонстранты были далеко, и голоса их уже не доносились до меня, но в ушах всё ещё звучали грозные слова: «Будь проклят Халис-паша!».
И тут я, словно бы воочию, увидел отца — паша-батюшка, беспомощный, слабый старик, стоял у книжного шкафа и в порыве откровенности клялся: «Я, Иффет, никогда не был доносчиком!»
Я вернулся домой. В особняке царили тревога и уныние. Старшая сестра слегла в постель. Прислуга была в панике. Наконец, после долгих, расспросов, мне удалось узнать, как всё было.
В тот же день, когда провозгласили свободу, муж сестры бежал, по всей вероятности, в Египет. Он предложил бежать и отцу, но тот отказался. За день до моего возвращения около нашего дома появилась группа демонстрантов. Сначала они кричали: «Будь проклят Халис-паша!», потом стали бросать камни, выбили стёкла. Через несколько часов отца арестовали. Где он теперь, никому не известно.
На меня в особняке поглядывали сердито. Старшая сестра высказала вслух то, о чём думали другие.
— Ну что, добился своего?! — упрекнула она меня.
Глава тринадцатая
Прошло два дня. Мы жили будто в карантине. Ни родственники, ни знакомые не решались постучаться в двери нашего дома. На третий день пришёл Махмуд-эфенди и принёс первую весточку об отце: говорили, что пока его держат в городском полицейском управлении, но, наверное, скоро сошлют на остров Митилена[16].
Мои сестра и брат начали плакать, словно маленькие дети, их примеру последовала прислуга.
— Вы видели его, Махмуд-эфенди? — спросил я. Старый учитель смущённо отвел глаза в сторону.
— Нет, к сожалению, ещё не смог к нему сходить.
— Тогда давайте пойдём сегодня вместе. Сестра стала возражать, её поддержал Музаффер.
— Нет, нет! Сейчас ещё неспокойно. Надо переждать. Дня через два все вместе и сходим.
Я не стал их даже слушать.
— Как хотите, — сказал я твёрдо, — Если Махмуд-эфенди не пойдет, я отправлюсь один.
Добиться свидания с отцом оказалось не так-то просто. Махмуд-эфенди долго ходил по коридорам, стучался то в одну, то в другую дверь. Бедняга совсем замучился; припадая на больную ногу, он таскался из комнаты в комнату, всех молил и упрашивал. Наконец свидание нам разрешили. У входа нас тщательно обыскали. Пока здоровенный детина в полицейской форме вёл нас по узкому мрачному коридору, у меня закружилась голова, начали дрожать колени. Каким я увижу отца? Что стало теперь с человеком, которого я привык видеть грозным и величественным?
В маленькой камере на узкой железной койке сидел отец и спокойно курил. Махмуд-эфенди с плачем ринулся па колени и припал, к его руке.
Как это ни странно, но паша-батюшка вовсе не был мрачно настроен. Напротив, он даже шутил: «В нашем мире всё время происходят какие-нибудь революции. Стоит ли сокрушаться, Махмуд-эфенди?»
Я не ожидал увидеть его в столь бодром расположении духа.
— Ну, как там поживают наши? — осведомился он у меня. — Никто не заболел от испуга, все живы-здоровы?
Я думал, что он спросит, почему не пришел Музаффер, и уже придумывал, что ему соврать. Но отец даже не упомянул его имени.
Мы просидели у него около получаса. Когда мы поднялись, отец написал несколько строк на клочке бумаги и протянул его мне:
— Иффет, ключи от библиотеки пусть будут у тебя. Тут я написал названия некоторых книг. Найди их. Скажи своей сестре, чтобы приготовила несколько пар белья. Возможно, мы уже завтра вечером тронемся в путь. Пришли мне всё это с Хусейном. Или. — Он на минуту задумался. — Может быть, ты сам, сынок, сумеешь принести?
Я понял, что отец перед отъездом из Стамбула хочет ещё раз повидаться со мной, но, видимо, стесняется говорить об этом, боясь показаться сентиментальным.
— Как вы считаете, — спросил он у Махмуд-эфенди, — Иффет сможет завтра прийти к пароходу? Никаких препятствий не будет?
— Какие могут быть препятствия? Непременно придём, правда, Иффет?
— Я поеду с вами, паша-батюшка, на Митилену! — решительно заявил я.
Отец удивлённо поднял на меня глаза.
— Вам нельзя туда ехать одному, — спокойно продолжал я. — Около вас обязательно должен быть кто-то. Кто-то из близких, любящих вас людей.
Отец с грустью посмотрел на меня и, словно моля о прощении, сказал:
— Хорошо, Иффет.
14
15
16