— Я не говорю о мужчинах, как и во всем гораздо менее талантливых. Это должно меня только укрепить, мой бедный Огюст.
Это правда. По утрам Клеманс вновь бралась за свое «розовое» перо, описывавшее жизнь в розовом свете, ее снова охватывала жажда к сверхчувствительности и к целомудренным ласкам, и она останавливалась и замирала у пологов альковов, в глубине которых находились ее любимые пастушки и принцы, не разрешавшие ей заглядывать в щелочку, в этот таинственный полумрак.
Мы вошли в предназначенную нам комнату, освещенную какой-то нелепой голой лампочкой, без абажура, без светильника, а просто болтавшейся на шнуре и глядевшей на нас так, как смотрит на голого человека врач. На стене висела картина, и Наполеон, изображенный на ней, смотрел на нас в подзорную трубу, стоя в одиночестве у рва, проходившего вдоль засеянного пшеницей поля. Кровать была так узка, что на ней могло поместиться только три четверти супружеской пары, но никак не целая пара — но мы собрались с силами и перехитрили судьбу. Она еще раз оказалась так добра ко мне, она так щедро меня одарила… Я возблагодарил судьбу за выпавший мне жребий, и, используя лексику нашего секретного словаря (такой словарь, вероятно, есть у всех любовников), я испросил у Всевышнего позволения воспользоваться великим милосердием Клеманс, проявленным ко мне, Огюсту, милосердием, сравнимым с Милосердием Августа.[2]
Какое очарование все же есть у холодных ночей! Ты ворочаешься-ворочаешься под одеялом и в конце концов столь плотно в него заворачиваешься, что превращаешься в кокон, и в таком состоянии тебе снятся самые причудливые, самые «пестрые» сны. Мороз, незаметно подкравшийся к нам на своей серебристой платиновой лошадке, ускорил бег наших сновидений, он возбудил и нас самих. Да, на нас дохнуло холодом, и мы увидели, что в темноте легкий пар от нашего дыхания поднимается вверх в виде то ли музыкальных рожков, то ли труб, слегка покачиваясь, словно эти рожки или трубы чуть-чуть под хмельком, чуть-чуть навеселе; мы лежали, взявшись за руки (моя левая соединилась с ее правой), как мы это делали в реальной, «активной» жизни, когда не спим, а бодрствуем.
— Как бы мне хотелось узнать, какой была первая ночь любви вдовы Леон, — прошептала сквозь сон Клеманс. — Попробуй ее разговорить. Я могу оставить вас одних. Я так живо представляю себе сцену появления представителя торговой фирмы в жалком жилище ее дядюшки. Я так ясно вижу пришедшее в упадок поместье! Ничто не мешает мне описать его столь же тонко и изысканно, столь же лукаво-иронично, сколь это делал в свои лучшие дни бог красноречия Гермес, покровитель торговли, вестник богов, бывший одновременно и покровителем плутов, воров и мошенников. Я представляю себе Луизу-Габриэль-Антуанетту де Ла Шез-Мари, отличавшуюся красотой яблока, затерявшегося среди пламенеющей осенней листвы этих старых яблонь. И вот это яблоко все пряталось и пряталось в пожухлой листве, и вдруг его там углядел глаз грабителя, чужая рука схватила его, сорвала с ветки и сунула в карман, чтобы достать его за ужином.
Я стиснул руку Клеманс и попросил ее замолчать. Я услышал, как из-за перегородки донесся голос вдовы Леон; она что-то бубнила медленно и монотонно.
— Послушай, — сказал я, — она бредит во сне.
Мы вместе подкатились к самой перегородке и прильнули к тонкому дереву, оклеенному обоями, чтобы лучше слышать.
— Да нет же, она не бредит, — прошептала Клеманс, — она читает мою книгу. Тс-с! О, как мне холодно! Укрой меня получше!
Я закутал ее в одеяло, а сверху натянул на нее еще и пуховую перину. Голос, доносившийся до нас из-за перегородки, звучал очень молодо, словно принадлежал не хозяйке гостиницы, а женщине гораздо более юной, читала она так, как читают без подготовки прилежные ученицы у черной школьной доски.
2
Фраза построена на игре слов. Клеманс по-французски означает «милосердие», Огюст звучит так же, как Август, Август же был римским императором и в пьесе Пьера Корнеля «Цинна, или Милосердие Августа» проявил невиданное великодушие по отношению к заговорщику Цинне и его сообщникам. —