И странное дело: уставился бык налитыми кровью глазами на этот оплетенный берестой горшок, словно баран на новые ворота, смотрел-смотрел, а потом, наконец утихомирившись, стал подбирать с земли разбросанный повсюду хлеб.
– Замри, Одноглазка, и ни с места! – послышались возгласы с деревьев. – Он тебя испугался.
– Не учите ученого, испортите только! – гулко огрызнулась в горшке Одноглазка и затолкала за пазуху кусок колбасы – не пропадать же в этой суматохе добру.
Бык сожрал хлеб и величаво отправился осматривать окрестности Девятибедовки. А люди, исцарапанные, в изодранной одежде, а иные даже чуть подмокшие со страху, послезали с деревьев, повылазили из-за кустов. Посмеялись они над собой, однако продолжить веселье не посмели. Да и охота пропала. Женщины принялись нахваливать бабу Одноглазку, а мужчины стали вполголоса держать совет, как им бычину этого изловить да ублажить его, окаянного, чтобы не вздумал больше буянить и ненароком не забодал кого-нибудь насмерть.
Староста же оправдывался: дескать, хотел отвести быка на водопой, отвязал, а тот услышал звуки музыкальной пилы и так рассвирепел, что удержу ему не стало. Пусть-ка лучше Должник отложит свою железную музыку в сторону и для начала совьет скотине добрую веревку из конопли.
Договорились не спускать с Клеменса глаз, караулить, чтобы не забрел в чащу, чтобы волки не задрали или воры не украли. И боже упаси раздражать, дразнить его словом ли, делом ли, свистом ли, не говоря уже о музыке. А там видно будет…
По примеру бабы Одноглазки караульщики с того же дня горшки на головы понадевали. Дырки для глаз просверлили, бечевки в ушки продели, под подбородком подвязали… И дождь голову не намочит, и ветка не зацепит, а самое главное – Клеменсу такой убор по нраву. То ли из-за духа молочного, то ли из-за сходства горшков со шляпами, а только приняла их скотина за важных господ.
Вначале-то нужда заставила, а уж потом мода пошла горшки из обожженной глины вместо соломенных шляп и белых платочков на голове носить. Жители дальних деревень, пригонявшие к быку своих буренок, удивленно спрашивали старосту:
– Чего ради, мил друг, ты горшок напялил?
– Заду легче! – неизменно прекращал расспросы Даунорас.
Ну и драл он с людей, по слухам, за каждую случку! По три пуда пшеницы или серебряные царские рубли гони. А коли попадалась бабенка попригожей, староста обычно звал ее солому или сено копнить – ведет, а сам приговаривает:
– Клеменсово – Клеменсу, а что не Клеменсово – Даунорасу…
Было оно на самом деле или не было, только люди и по ту, и по эту сторону Немана судачили, будто девятибедовцы куда как разжились и совсем оклеменсились. Стали злобными и чванливыми – точь-в-точь этот их бугай по прозвищу Клеменс.
Если в тот раз люди от зависти что и приукрасили, то нынче, спустя четыре года, их слова сбылись.
Родится у кого дитя – тут же Клеменсом его нарекают, надеясь втайне, что Клеменс, Клеменселис, Клеменсюкас в свое время станет зачинателем нового, более крепкого рода.
Или судите сами: топает парень, набычившись, враскорячку, словно осиное гнездо в портках несет, – ну вылитый Клеменс!
Красят, бывало, женщины жимолостью шерстяную пряжу, выхватят из котла дымящийся клочок и бегут к Клеменсу – поглядеть, не отличается ли нить по цвету от масти быка…
Затянет ли подгулявший девятибедовец песню, все начинают вслушиваться, пока не определят наверняка, что это не бык, а человек так разошелся.
– Голосистый… – одобрительно говорят девушки вслед гуляке. – Как наш Клеменс!
А бедолага Должник, как говорят в народе, от соломы отстал, а к сену не пристал. И от Руты отбился, и к Дане не притулился. Жив был с Алялюмасом, как заметила Одноглазка, «святым духом да табаком». Играть староста запретил, а деготь Алялюмаса тоже был ни к чему – деревенские стали колеса уже маслом смазывать. Пришлось пробавляться иным ремеслом – вырезали оба из клена ложки, черпаки, сбивалки.
Нынче если парень из Девятибедовки собирался посвататься к девушке из другого села, то сват его уже вместо розы или пиона большую новую ложку в петлицу засовывал. Пусть, мол, видит девка и ее родители, какими ложками девятибедовцы хлебают!
Теперь девятибедовские избенки не прятались под деревьями, точно куропатки в траве. Запряг староста быка и первым выволок свой дом на самую макушку холма. Поставил, словно на горшке гладком, зато издалека видно было новые сени, светлую крышу с красной трубой и, почитай, за версту можно было пересчитать все глиняные горшки на частоколе.
Вырядился в одно воскресное утро Даунорас в белоснежную льняную рубаху, сюртук рыжего сукна в талью, серые брюки в сапоги заправил, смазал маслом волосы и такой, весь блестящий да бурый, отправился в деревню за сватом.
Куда ни бросал он взгляд, всюду хлева возвышались над избами: ведь и коровы нынче стали тучнее, и свиньи расплодились во множестве. Вон одна нахлебалась сыворотки, бока так и колышутся на ходу, – протиснувшись в дыру полусгнившего забора, плюхнулась прямо на руты и настурции в палисаднике. Видно, запах цветов ей понравился. А хозяйка скорее всего корову доит или в Мяркине отправилась – масло продавать.
Собаки, которых также поприбавилось в деревне, издалека по запаху сапог почуяли, кто идет, и все-таки продолжали дремать на солнцепеке – им лень было даже приподняться и приветственно вильнуть хвостом.
«Вот и люди так же, – подумал Даунорас. – Нет того, чтобы поздороваться или даже поклониться при встрече… Забыли, кто им эту жизнь, словно борщ, забелил, кто первый взял быка за рога. Иначе откуда было появиться в каждом доме сбивалкам для масла, жомам для сыра? Твари неблагодарные, чего доброго, вздумают еще другого старосту избрать. Самое время простить бедняжку Дануте да сыграть свадьбу на славу».