- Очень просто, дорогой капитан. Вы должны знать, что я коммунист, который бежал из гитлеровского концлагеря. Если бы я действительно не дорожил своей жизнью, которая принадлежит больше партии, чем мне, поверьте, - и пальцем бы не пошевелил, чтобы бежать с поезда. А между тем, судьба тех детей теперь на моей совести. Вы же так легко решили сообщить о них властям! Не просто властям, прошу прощения, а властям враждебным для этих детей. Ну, разве я мог поступить иначе?
- Вы сходите с ума, господин коммунист. Типичный шок безумия…
- Нет, капитан, не то, - перебил Лужинский.
- На какого же черта вы сделали этот сумасшедший трюк, почему не договорились еще в вагоне? В вагоне у нас какие-то вещи, еда. Можно же было договориться и…
- Подождите. Так вы считаете безумием именно этот акт побега или попытки спасти детей? Э-э, нет: прошу трезво ценить тот акт и понять, что второго выхода у меня не было. В Перпиньяне действует фашистская комендатура, и именно - гитлеровская. Для вас - это нормально, вы не коммунист и их же ас. А для меня, беглеца из гестапо…
- Вы со мной… В чем дело, почему вы хохочете, Станислав? Да, да, вы со мной! И будьте уверены, я не дойду до такого безумия, чтобы водить вас под нацеленным пистолетом.
- Это сделали бы без вас. Даже словом не спросили. Какой же вы наивный в этих вопросах! Но одному я рад: вы правильно поняли мою решимость, или, по-вашему, грубость. Это была крайняя мера… - Лужинский неожиданно занервничал. - Все же я восхищен вашей выдержкой, господин Горн! Простите мне ту крайнюю меру.
Немец убрал несколько камней, удобно устроился и лег. Из-за леса, наконец, вышел словно надкушенный диск луны. Холодный, мертвый свет еще больше деформировал окружающий мир, блеснул на металле кольта, отданного Горном Лужинскому.
- Ну, хорошо. Все это, в конце концов, уже в прошлом. Но я предпочел бы иметь какую-то гарантию, что не повторится больше ничего подобного, - заговорил с удивительным спокойствием.
Лужинский обернулся, подняв голову с рук.
- Подобного не будет, обещаю. Но давайте действительно договоримся, как честные люди! Обещайте мне, что в своих дальнейших действиях не будете вредить мне в одном: в возвращении тех детей на родину.
- Ха-ха-ха! Да вы действительно сошли с ума, господин коммунист! На дьявола мне те ваши дети! Ну, забирайте их, целуйтесь, воспитывайте из них таких, как сами, коммунистов. К чему же здесь эти мои мытарства, эта… романтика! Романтика с кольтом на затылке. Черт знает что… - немного помолчал, посмотрел на поляка. - Что я должен сделать, чтобы уверить вас в этом, герр Лужинский?
- Я верю вам. Пообещайте только, что в ущерб тем советским детям ничего не сделаете. Если же ваше сердце позволит вам еще и помочь мне снять несчастных с того якоря, вы оставите в моей душе неизгладимую память.
- И все?
- Только и всего.
- Бог мой! Надо было такую комедию ломать… Почему мы не поговорили так раньше?
Теперь немец снова поднялся и сел рядом. Рукой почти грубо оторвал подпертую руку Лужинского и, зажав ее, крепко и торжественно сотрясая, поднял вверх, как для присяги.
- Клянусь! Ни богом, ни дьяволом, а совестью человеческой, отцом своим - рурским шахтером…
- Достаточно, верю! Этого вполне хватит! С этого времени я полюбил вашего отца и большой честью буду считать встречу с ним!
- Ох, и чудной же вы, товарищ коммунист. Но сила! Этого не отнять. Почему же сразу было не рассказать всего? Теперь даю слово, сам буду прилагать усилия, чтобы сообщить Москве о тех детях…
- Отлично, Ганс! И мы пойдем каждый своей дорогой к человеческому счастью. Какое будет, зато - свое счастье!
Через несколько минут они оба лежали на том же холме голова к голове, а ноги в противоположные стороны и крепко спали. Ночь укачала их, как мать, приласкав своим безграничным спокойствием.
А стежки у обоих теперь стали одинаковы. Обойдя Перпиньян, они углубились на территорию Франции. Повсюду встречались какие-то возбужденные вооруженные солдаты. Их приходилось остерегаться, но впоследствии оказалось, что это были партизаны, которые боролись не только против оккупантов, но и против капитулянтского правительства Виши.
Это радовало Лужинского. Не до них было сейчас разгромленной внутренним фашизмом, растерзанной гитлеровцами, обессиленной Франции. Проходя замершими виноградными плантациями Лангедока, Лужинский и Горн по крайней мере не опасались нападения фашистских патрулей.
Их здесь не было. Французское население на каждом шагу возбуждено обсуждало трагедии своего государства, так неожиданно и позорно положенного под кнут фашистской диктатуры, оккупационной и своей. Кое-как подкрепившись где-то в незаметном углу, Лужинский и Горн задними дворами и заброшенными виноградниками, придорожными перелесками продвигались к Роне, в Авиньон. Надежды на тот Авиньон очень призрачны. Будучи в Англии на стажировке, Горн подружился там с авиаинженером-французом, таким же, как и сам, военным стажером. Вместе с ним и покинули Англию по окончании срока стажировки. Очень жаль, что не подружились крепче. Даже переписываться как друзья не смогли, расставшись. А как бы это пригодилось!