Выбрать главу

Горн почувствовал себя, как в невыносимом чаду. Что это? Демонстрация или действительно человек в том напряжении истратил себя, обессилел до предела. Привычным движением военного извлек обойму из пистолета и, повинуясь каким-то непонятным законам товарищеской солидарности, отдал ту обойму поляку. Лужинский машинально взял ее и опустил в бездну кармана.

Так что же произошло? Еще больше нервничал Горн. Подошел и тихо сел рядом с Лужинским. Мгновение помолчал, подумал, играя пистолетом.

— Давайте найдем общий язык. Эта мистификация ничего мне не объясняет. Для чего вы это сделали, черт побери?

— Что именно: высадку из вагона или эти... вооруженные манипуляции?

— Все это, а особенно — манипуляции.

Капитан только теперь глубоко вздохнул, бешенство, наконец, прошло. И тоже подпер голову рукой, пытаясь понять все, что случилось за эти несколько часов.

— Очень просто, дорогой капитан. Вы должны знать, что я коммунист, который бежал из гитлеровского концлагеря. Если бы я действительно не дорожил своей жизнью, которая принадлежит больше партии, чем мне, поверьте, — и пальцем бы не пошевелил, чтобы бежать с поезда. А между тем, судьба тех детей теперь на моей совести. Вы же так легко решили сообщить о них властям! Не просто властям, прошу прощения, а властям враждебным для этих детей. Ну, разве я мог поступить иначе?

— Вы сходите с ума, господин коммунист. Типичный шок безумия...

— Нет, капитан, не то, — перебил Лужинский.

— На какого же черта вы сделали этот сумасшедший трюк, почему не договорились еще в вагоне? В вагоне у нас какие-то вещи, еда. Можно же было договориться и...

— Подождите. Так вы считаете безумием именно этот акт побега или попытки спасти детей? Э-э, нет: прошу трезво ценить тот акт и понять, что второго выхода у меня не было. В Перпиньяне действует фашистская комендатура, и именно — гитлеровская. Для вас — это нормально, вы не коммунист и их же ас. А для меня, беглеца из гестапо...

— Вы со мной... В чем дело, почему вы хохочете, Станислав? Да, да, вы со мной! И будьте уверены, я не дойду до такого безумия, чтобы водить вас под нацеленным пистолетом.

— Это сделали бы без вас. Даже словом не спросили. Какой же вы наивный в этих вопросах! Но одному я рад: вы правильно поняли мою решимость, или, по-вашему, грубость. Это была крайняя мера... — Лужинский неожиданно занервничал. — Все же я восхищен вашей выдержкой, господин Горн! Простите мне ту крайнюю меру.

Немец убрал несколько камней, удобно устроился и лег. Из-за леса, наконец, вышел словно надкушенный диск луны. Холодный, мертвый свет еще больше деформировал окружающий мир, блеснул на металле кольта, отданного Горном Лужинскому.

— Ну, хорошо. Все это, в конце концов, уже в прошлом. Но я предпочел бы иметь какую-то гарантию, что не повторится больше ничего подобного, — заговорил с удивительным спокойствием.

Лужинский обернулся, подняв голову с рук.

— Подобного не будет, обещаю. Но давайте действительно договоримся, как честные люди! Обещайте мне, что в своих дальнейших действиях не будете вредить мне в одном: в возвращении тех детей на родину.

— Ха-ха-ха! Да вы действительно сошли с ума, господин коммунист! На дьявола мне те ваши дети! Ну, забирайте их, целуйтесь, воспитывайте из них таких, как сами, коммунистов. К чему же здесь эти мои мытарства, эта... романтика! Романтика с кольтом на затылке. Черт знает что... — немного помолчал, посмотрел на поляка. — Что я должен сделать, чтобы уверить вас в этом, герр Лужинский?

— Я верю вам. Пообещайте только, что в ущерб тем советским детям ничего не сделаете. Если же ваше сердце позволит вам еще и помочь мне снять несчастных с того якоря, вы оставите в моей душе неизгладимую память.

— И все?

— Только и всего.

— Бог мой! Надо было такую ​​комедию ломать... Почему мы не поговорили так раньше?

Теперь немец снова поднялся и сел рядом. Рукой почти грубо оторвал подпертую руку Лужинского и, зажав ее, крепко и торжественно сотрясая, поднял вверх, как для присяги.

— Клянусь! Ни богом, ни дьяволом, а совестью человеческой, отцом своим — рурским шахтером...

— Достаточно, верю! Этого вполне хватит! С этого времени я полюбил вашего отца и большой честью буду считать встречу с ним!

— Ох, и чудной же вы, товарищ коммунист. Но сила! Этого не отнять. Почему же сразу было не рассказать всего? Теперь даю слово, сам буду прилагать усилия, чтобы сообщить Москве о тех детях...

— Отлично, Ганс! И мы пойдем каждый своей дорогой к человеческому счастью. Какое будет, зато — свое счастье!