А тем временем внутри курии девятьсот сенаторов, тоже насмерть перепуганные, постепенно осознают, что тело главного актера драмы совершенно неподвижно, что кровь у цоколя статуи Помпея — настоящая, что на полу действительно лежит труп; одним словом, что Гай Юлий Цезарь мертв.
Если до сих пор они были парализованы страхом, то теперь ими тоже овладевает паника; и они, беспорядочно толкаясь, спешат покинуть курию, словно хотят вырваться из заколдованного круга, а истекающее кровью тело диктатора так и остается на полу, возле статуи его старого врага.
Тело Цезаря будет еще около часа лежать в опустевшей курии, — пока три раба императора, преданных своему хозяину, не найдут в себе мужества войти в этот зал, доступ в который им, в принципе, запрещен.
Acta est fabula, как говорили римляне в конце театрального представления: пьеса закончена, и каждый актер, изображал ли он главного или второстепенного персонажа, сыграл свою роль превосходно. Даже император, который никогда не увлекался драматургией (хотя и сочинил одну трагедию, «Эдип», впоследствии утраченную).
Судьба оформила его уход с подмостков как нельзя более эффектно, к тому же сцена эта была отмечена иронией, не уступавшей тем едким репликам, которыми Цезарь оскорбил стольких своих современников: когда Брут занес свой кинжал и, вслед за другими заговорщиками, мог выбрать место, куда нанести удар, он поразил Цезаря в детородный орган.
Во что вылилась скорбь Клеопатры? Был ли это тот же страх, что охватил сенаторов, — страх, который замораживает жесты и слова и не позволяет даже крикнуть? Или ужас греческих героинь, Андромахи и Электры, которых известие о несчастье поразило как удар молнии? Или стенания Ифигении, Кассандры, Медеи, Алкесты, готовившейся спуститься в могилу? Потеряла ли царица сознание под воздействием шока, выла ли от горя, царапала ли себе щеки и грудь, как делали женщины Александрии, когда смерть отнимала у них мужа или ребенка, ушла ли в себя, в молчание, как те, кто уже давно научился покорно сносить удары судьбы?
На эти вопросы тоже нет ответа. Лакуну нечем заполнить — а между тем мы час за часом можем проследить те чувства Клеопатры, которые она испытывала через тринадцать лет, когда умирал Антоний.
Однако на сей раз нет смысла предъявлять претензии к текстам: в них царит та же тишина, которая в тот трагичный час нависла над Римом, — тишина смерти, эхо небытия; и в ней, этой тишине, слышны были только последние слоги, которые пробормотал Цезарь, когда сын его бывшей любовницы занес над ним свой кинжал: И ты, дитя мое…
Как многие умирающие, император в тот миг заговорил на языке, который был первым в его жизни, — не на латыни. Он вспомнил слова, которым научился еще во младенчестве, когда сосал грудь своей кормилицы, рабыни, попавшей в их семью после бог весть какой восточной войны. «Καί σύ τέκνον», — выдохнул Цезарь непосредственно перед тем, как испустить дух. Пусть слабое, но утешение для Клеопатры: свои последние слова он произнес по-гречески.
ПОСЛЕ КАТАСТРОФЫ
(16 марта — июль 44 г. до н. э.)
Где и как нашла Клеопатра силы чтобы жить дальше, мы не знаем. Не сохранилось ни строчки о том, что она говорила или делала в первые часы после шока; никто не удосужился сохранить для потомства память о ее жалких или величественных жестах — жестах, с помощью которых впавшие в отчаяние люди пытаются облегчить для себя мысль о небытии и которые уравнивают царей и нищих.
И тем не менее очевидно, что уже очень скоро ей пришлось поднять голову, вновь обрести свою царственную гордость и, главное, способность предвидения — единственную гарантию безопасности на ближайшее время, которое, как она хорошо понимала, будет весьма неспокойным.
Может быть, она начала с того, что попросила какого-нибудь жреца из своей свиты пропеть для нее плач Исиды над умершим Осирисом, эту древнюю, как мир, жалобу женщины, внезапно низвергнутой в пучину скорби: «Вот я осталась в доме без друга, с которым могла говорить, без господина, на которого могла опереться […]. За его образом нет больше лица, на которое я могла бы смотреть […]. Ту, которая верна тебе, зачем ты так внезапно покинул — не ответив, не выразив свою нежность, — приди обратно! С тобой одним я люблю делать то, что люблю; поговори со мной, мой супруг, вспомни: я будила твой дом звуками арфы, радовала тебя переливами флейты […]. Мое сердце не перестает плакать, не может насытиться слезами, оно замерло, оно превратилось в труп. Можно подумать, что и оно вот-вот покинет землю, оно тоже».