К тому времени, когда сочувствующие закончили составлять список страданий «другой женщины», ненависть к Антонию и Клеопатре вновь обрела былую силу. И клеветническая кампания возобновилась — теперь она была еще более грязной и еще более ожесточенной, чем прежде.
Антоний и Клеопатра долго ее игнорировали. Это, несомненно, делалось намеренно; царица, вероятно, просто придерживалась правила, которое сформулировала для себя двадцать лет назад, когда впервые оказалась у кормила власти: никогда не показывать, что тебя задевают оскорбительные высказывания врага, которого ты презираешь. Очевидно, она не изменила своего мнения об Октавиане: считала его претенциозным ничтожеством, не имеющим никакого авторитета.
Антоний, как обычно, разделял ее точку зрения. Или, может быть, просто не спорил с царицей, потому что, как ему казалось, его ждали более важные дела: новая война в горах Армении.
Итак, во все время его отсутствия — до осени — александрийский дворец не отвечал на выпады Рима. В Риме же между тем клеветническая кампания набирала силу: там утверждали, что Антоний оставил для охраны Клеопатры большой отряд легионеров и что эти солдаты, как и он сам, повинуются каждому ее жесту и взгляду. Но до Клеопатры дошел и более тревожный слух: теперь ее тоже обвиняли в алкоголизме, из-за надписи, которую она повелела выгравировать на своем любимом перстне с аметистом, — Μέθη, «опьянение».
Клеопатра не стала оправдываться. Поняла ли она маневр Октавиана, осознала ли, что, направляя все свои стрелы на нее, он хочет представить ее любовника как жертву, а ее саму — как злую колдунью? Предпочла ли остаться в тени и, чтобы избежать ловушки, дать слово самому Антонию, когда он вернется? Да и стоит ли объяснять этим невеждам, что надпись на ее перстне подразумевает вовсе не пьянство, а священную одержимость приверженцев Диониса и Осириса, которая, как считается, открывает людям путь к познанию всех добродетелей? К тому же римляне, в своем большинстве, ничего не знают о Египте: даже те, кто не думает, что эта страна сплошь населена астрологами, шарлатанами и проститутками, непоколебимо убеждены в том, что все ее жители — пьянчуги. Пытаться доказать им противное, значит, попусту терять время — и унижать себя.
Однако именно в этом и состояла хитрость Октавиана: он хотел поймать царицу в ловушку ее собственной гордости, ее презрения. Ибо, игнорируя слух, пришедший из Рима, Клеопатра тем самым признавала, что она именно такова, какой ее рисует этот слух: владычица, которая без ума от самой себя, опьяненная собственным высокомерием, спесивая до такой степени, что отказывается признавать очевидное превосходство Волчицы над всеми народами ойкумены.
Так из-за одного лишь молчания царицы Октавиан получил решающее преимущество; и, незаметно для нее самой, стал подводить ее к тому, что было ему нужно: к войне, в которой надеялся нанести окончательное поражение и ей, и своему сопернику.
Это сразу же понял Антоний, когда в начале осени вернулся к Клеопатре, возобновив свой союз с мидийским царем и завершив усмирение Армении. Обнаружив, до какой степени разрослись слухи, и, очевидно, раздраженный их подлым характером, он решил нанести ответный удар и отправил Октавиану письмо, исполненное редкостной ярости и настолько злое, что оно — исключительный случай! — бережно хранилось последующими поколениями и дошло до наших дней.
По прошествии двух тысяч лет нас все еще поражает его полная раскованность, но никаких сомнений в подлинности этого документа нет. Впрочем, Антоний никогда не стеснялся прямо говорить то, что думает. «С чего ты озлобился? — грубо обращается он ко второму владыке мира. — Оттого, что я живу с царицей? Но она моя жена, и не со вчерашнего дня, а уже девять лет. А ты как будто живешь с одной Друзиллой? Будь мне неладно, если ты, пока читаешь это письмо, не переспал со своей Тертуллой, или Терентиллой, или Руфиллой, или Сальвией Титизенией, или со всеми сразу, — да и не все ли равно в конце концов, где и с кем ты путаешься?»[104]