Выбрать главу
* * *

Клеопатра забыла только об одном: когда ты подвергаешься большой опасности и делишься секретами с близкими тебе людьми, следует избегать ссор. Однажды за обедом Деллий, всегда имевший влияние на Антония, неосторожно пожаловался на качество поданного вина: сказал, что, дескать, их потчуют прокисшею бурдой, а Сармент в Риме пьет фалернское (Сармент был одним из мальчишек-любимчи-ков Октавиана).

Эта банальная реплика — но ничего не бывает банальным, когда находишься в осаде, — означала, что беззаботные времена прошли и что уныние охватило даже Деллия, самого последовательного приверженца «неподражаемой жизни». Так, по крайней мере, поняла смысл сказанного Клеопатра; а поскольку у Деллия язык был подвешен не хуже, чем у нее, между ними, должно быть, возникла словесная перепалка (наверняка еще более язвительная, чем те, что недавно вспыхивали между царицей и Геминием), потому что Деллий давно мечтал залезть в постель к Клеопатре; по слухам, он, посылал ей длинные непристойные письма, она же отвечала ему полным презрением. Со временем он озлобился и скис — как то вино, которое только что раскритиковал. Но Деллий всегда умел склонить Антония на свою сторону, и, подумав, что он может настроить мужа против нее, Клеопатра не на шутку испугалась.

Она, как всегда в таких случаях, принялась плести интригу со своими приближенными — несомненно, с Алексой, который все еще ходил по пятам за Антонием, и, главное, со своим врачом. Деллий, который был так же хитер, как она, и прекрасно знал все ее повадки, ибо наблюдал за ней уже десять лет, понял, что его собираются отравить. Поэтому он быстренько «смотал удочки» и, никем не замеченный — ибо не было человека пронырливее его, — перешел через линию фронта.

Антоний мог бы предвидеть такой исход: прежде чем присоединиться к нему, в конце гражданских войн, Деллий успел дважды поменять хозяев… Однако на сей раз Деллия побудил к дезертирству не политический оппортунизм: сама мысль о том, что он рискует быть убитым женщиной, которую так страстно желал, приводила его в ярость. Сейчас он хотел ей отмстить; и, оказавшись перед Октавианом, Деллий немедленно выдал ему секретный план.

* * *

Начало операции было назначено на 29 августа. Как и предполагалось, Антоний сжег свои транспортные корабли и все суда, которые казались ему слишком легкими, чтобы выдержать морское сражение. Он потратил несколько дней на то, чтобы посадить на корабли своих солдат; однако в момент отплытия — первый удар судьбы — поднялась буря.

Людям запретили покидать стоявшие на якоре корабли. Врагу все было отлично видно; Агриппа понял, что столкновение произойдет, как только стихнет ветер; ни о каком эффекте неожиданности уже не могло быть и речи.

На кораблях солдат содержали не очень щедро, и некоторые из них начали ворчать; один старый пехотинец преградил дорогу Антонию, обнажил грудь, показал свои шрамы и упрекнул полководца в том, что тот возложил все надежды, как он выразился, «на коварные бревна и доски» — вместо того, чтобы пойти в атаку на твердой земле и победить врага силою мечей.

Вместо ответа Антоний лишь пристально посмотрел на него, неопределенно качнул головой, дотронулся до плеча ветерана, а потом отвел глаза и пошел дальше.

* * *

Это был жест человека, смертельно уставшего от всего, изнуренного испытаниями: вот уже тридцать лет, как Антоний воюет во всех концах света, от Галлии до Персии: грабит, насилует женщин, умерщвляет варваров и своих собственных сограждан. Тридцать лет он почти не вылезает из седла, осаждает города, руководит армиями, пьянствует, перекатывается с одной шлюхи на другую; а те краткие моменты передышки, когда ему удается вырваться на родину, тратит на усмирение плебса, вечно голодного и вечно бунтующего. Если он, в свои пятьдесят два года, еще имеет какую-то энергию, то обязан этим женщине — но разве скажешь такое старому солдату, который чувствует приближение катастрофы? Он сам, Антоний, тоже видит, как сгущаются тучи; и в этот миг, когда ветеран показывает ему свои раны, они оба ведут себя словно дети, боящиеся смерти.

И вот Антоний, после этого двусмысленного жеста, выражающего то ли покорность судьбе, то ли усталость (трудно сказать, что именно), идет дальше, одинокий, так и не проронив ни слова, к своему командному посту; а мысли его, как обычно, заняты единственным существом, которое еще дает ему силы жить: Клеопатрой.

И дело вовсе не в том, что она его околдовала, как думают все; не в том, что он мечтает о наслаждении, которое еще может испытать в ее объятиях. Как и она, он уже давно — шесть месяцев, проведенных в этом садке, — не знает ни удовольствий, ни радости. Просто в тот миг, когда перед ним, наконец, разрывается пелена иллюзии и он ощущает приближение момента последнего перехода из рождения в смерть, он все еще нуждается в ней, царице.