Максим ещё несколько раз приезжал. Они сидели друг против друга, и такое прежде бывало, бывало... Он всё понимал. Они понимали друг друга без слов, почти без слов, без многих слов...
— Я не могу!.. — Она мотала головой. — Я боюсь за детей. Их накажут! Рим жесток, их накажут. Я должна выдержать до конца, до самой смерти! Иначе детей накажут!..
И она снова ломала пальцы; и он понимал, о чём она говорит! Она хотела покончить с собой, но она боялась, что Октавиан, раздражённый её самоубийством, замучит её детей!.. И она убеждала себя, что она выдержит, она всё выдержит!.. Ради детей...
И она привыкала к мыслям об унижениях дальнейших, она готовилась быть униженной ещё и ещё...
И если бы это был конец!.. Но это не был конец. Конец пришёл к ней, в её заточение, в старый дворец, в заброшенное жилище Лагидов, пришёл в спокойном обличье Максима... Впрочем, она сразу поняла, что что-то случилось. Она увидела, разглядела его растерянность... Она обхватила голову скрюченными пальцами, задохнулась и не могла закричать...
Максим едва сумел оправдаться перед Цезарем Октавианом. Максим не хотел этого. Максим не предполагал, что эти люди решатся... Если бы знал, если бы предполагал, приказал бы заключить их в тюрьму немедленно!.. А он и не думал об этих людях... Арий, небритый софист в тёмном плаще. Феодор, грек, вольноотпущенник Антония, приставленный к Антилу... Цезарь Октавиан не приказывал заключить сына Антония в тюрьму, не приказывал держать его в дворцовых покоях под домашним арестом... Кто бы мог подумать, что Арий, Феодор и юный Антил сумеют устроить побег!.. И Антос решительно взял с собой младших братьев... И если бы их схватили римляне, римские солдаты!.. Но нет. Их узнали на дороге, на проезжей дороге, александрийцы, и забили насмерть! Всех! Потому что Феодор так и не смог, не сумел уговорить Антоса направиться прямиком в условленное место, где ждала барка. Антос хотел во что бы то ни стало освободить мать!.. И на проезжей дороге, на дороге к старому, заброшенному дворцу Лагидов...
Она спросила пискляво и улыбаясь страшной, старушечьей улыбкой, показывая потемневшие нечищенные зубы, улыбаясь побледневшими губами:
— Все... убиты?..
И вот вошёл ты во всём неизъяснимом
очаровании. В истории немного
осталось по тебе невнятных строк,
но тем свободней я создал тебя в своём воображенье,
сотворил прекрасным, чувствующим глубоко;
моё искусство наделило лик твой
влекущей, совершенною красой.
Я живо так вообразил тебя
вчерашней ночью, что, когда погасла
лампа моя — намеренно дал я догореть ей, -
вообразил я дерзко, как ты входишь в мою келью,
и вот мне мнится, что ты стоишь предо мною,
как стоял ты
перед Александрией, в прах поверженной,
бледный и изнемогший, но совершенный, даже
в скорби