Выбрать главу

У себя в комнате я обнаруживаю на столе тарелку с виноградом; его хранят подвешенным на чердаке. В Париже сейчас зима, здесь же совсем другое время года. Я ем виноград, уставившись в ночь. Слышу будто бы далекие удары в стену, это лошадь бьет копытом оземь: конюшня примыкает к дому. Пустяки заполняют нам голову, а вот мыслей своих мы никогда не знаем до конца.

На другой день мать по-прежнему лежит без движения, безжизненное лицо покоится на подушке. Когда я подхожу к ней, она открывает глаза и смотрит на меня странным жестким, тусклым и словно бы невидящим меня взглядом. Она говорит, что хорошо спала, спрашивает, нашел ли я у себя виноград, который она велела подать. Она помнит, как я любил его в детстве. Мысль ее словно бы ищет опоры исключительно в материальных предметах: не осознавая полностью, что я здесь и почему, она беспокоится о моем завтраке.

В то же время она говорит о своей смерти, как о событии непреложном и уже почти совершившимся, неопределенном, легком и незначительном. Откуда мне это известно? Не знаю. Догадался, глядя на нее. Немощная, прикованная к постели, она овеяна некоей умиротворенной пророческой мыслью, не выраженной в ее полудетском лепете, но осеняющей ее ореолом величия.

По временам, повернув голову, я вижу в раскрытую дверь истертые, как край колодца, камни узенькой террасы. Я не испытываю угрызений совести оттого, что в присутствии умирающей любуюсь прекрасным голубовато-золотым утром. За окном, как и в комнате, я созерцаю свет, покой и еще что-то непознаваемое.

Мать говорит, что погода хороша и мне следует прогуляться.

— Не стоит сидеть здесь из-за меня… Я прекрасно вижу тебя, и когда тебя нет… У меня перед глазами картины прошлого… разные… очень ясные… такие красивые, что я ни о чем другом и думать не могу…

Она просит дать ей счетную книгу, записывает цифры, сосредоточенно переворачивает страницы. Тетрадь выпадает у нее из рук. Я наклоняюсь над ней, полагая, что она уснула. Она тотчас открывает глаза, произносит фразу, обращенную, по-видимому, к Элизе, и, не заметив ошибки, продолжает говорить, уже глядя на меня:

— Возвращайся в Париж… Тебя там ждут… Не стоит беспокоиться обо мне. Элиза очень хорошо за мной ухаживает.

Я узнаю ее обычную щепетильность, материнское целомудрие, сдержанность в любви, боязнь мне наскучить, в силу которой она под разными предлогами неизменно старалась меня отослать.

В последние годы она нисколько не походила на властную, своенравную элегантную женщину, так долго олицетворявшую для меня мать. Теперь, когда смерть подступила так близко, что доктор уже и не заходит, она снова переменилась. От нее прежней не сохранилось, кажется, ничего, но сейчас, когда она выражает любовь тем, что отталкивает меня, я вдруг узнаю ее целиком.

Она протягивает руку за стаканом подслащенной воды — ее единственной пищей, и с наслаждением отпивает глоток. Я вспоминаю, что она всегда была сластеной.

— Послушай, Жан, — говорит она мне. — Скоро меня не будет. Обещай мне, что ты женишься на Клер… Ты обязан это сделать… Для нее… и для себя…

— Да, — говорю я; но словно бы не слыша меня, она устремляет на меня въедливый взгляд почти невидящих глаз. — Да, — повторяю я и для убедительности киваю головой.

В комнату входит Элиза, щупает ей пульс, поправляет подушку. Я выхожу в сад. Ничего удивительного в том, что матери известно о Клер. Мир слишком тесен. Мать убеждена, что мне следует жениться на Клер: в ней говорит инстинкт, идущий из темных глубин человеческих. Данное мною согласие становится отныне непреложным решением, законом, вступающим в силу: я воспринимаю его спокойно как нечто совершившееся помимо моей воли.

Приезжая к матери, я всякий раз гуляю по одной и той же дороге. В этом краю прошло мое детство. Городок, где мы жили, расположен в часе езды отсюда. Мне знакомы и другие места в округе: Фондбо, Моншод, Варе, сады, где я познал все земные страсти, селения, куда в дни праздников прикатывал на велосипеде под гром трещоток, запыхавшийся и опьяненный ночью, розовой от венецианских фонарей. С тех пор я там не бывал. Наведываясь сюда на пару дней, я скрываюсь ото всех. Брожу по дороге, дохожу до небольшой виллы, выглядывающей из-за сосен, которые под сегодняшним легким голубым небом кажутся неправдоподобно темными на фоне обширных виноградников, где ослепительно сверкает белая стена.

Здесь живут счастливые люди, муж и жена. Обычно я навещаю их, но сегодня я останавливаюсь возле какой-то повозки и поворачиваю к дому, размышляя об их счастье, не призрачном, не временном, но поселившемся здесь под соснами тридцать лет назад. Право, есть над чем задуматься, прелюбопытнейший сюжет. Пытаясь определить, в чем именно заключается их счастье, я путаюсь в тончайших нюансах, как если бы я взялся описывать скромное и светозарное очарование пейзажа Шаранты. Они любят друг друга. Этим сказано все, и тем не менее я добавлю: они никогда ничего не вменяли себе в обязанность, не приносили в жертву, не принуждали себя к смирению. Они радовались тому, что действительно прекрасно, и это прекрасное сразу сумели распознать. Чутье заменило их опыт. В основе счастья лежит целомудрие здоровой натуры, изначально отстраняющей то, что не следует знать. Только ли это?.. Нет. Мужчина, живущий в этом доме, никогда не покидал своей земли, здесь всякая травинка и всякая пичуга, мимо которых я прохожу, — его старинные друзья, у него есть для них свои имена, он знает их историю, ибо такого рода дивное знание занимало всю его жизнь. Все ли?.. Продолжать нет смысла. Если б и удалось мне вычленить составные элементы счастья, я не смог составить из них рецепт ни для себя, ни для других. Ничто ценное не передается. Счастливая жизнь — это утерянный секрет.