Одним из наиболее любопытных действий войны на умы было то, что она вскрыла новые родственные черты между индивидами. Люди, которые до сих пор не имели ни одной общей мысли, вдруг обнаруживали, что они думают одинаково. И обнаружив это сходство, они объединялись. Это был так называемый "Священный союз". Люди всех партий и всех темпераментов, холерики, флегматики, монархисты, анархисты, клерикалы и безбожники, разом забывали свое повседневное "я", свои страсти, свои мании и антипатии, сбрасывали свою кожу; и перед вами оказывались новые существа, группировавшиеся самым неожиданным образом, точно металлические опилки вокруг скрытого магнита. Все прежние категории мгновенно исчезли, и никто не удивлялся, оказавшись теперь более близким к вчерашнему незнакомцу, чем к давнишним друзьям. Можно было подумать, что души общаются под землей при помощи невидимых корней, разраставшихся далеко во все стороны, во мраке инстинкта. Область мало известная, куда редко отваживается наблюдение. Наша психология ограничивается изучением той части "я", которая выступает над землей; она самым мелочным образом описывает ее индивидуальные оттенки; но она упускает из виду, что это только верхушка растения; девять десятых его зарыто в земле и связано основанием с другими растениями. Эта глубокая (или низкая) область души в обыкновенное время пребывает в бесчувственном состоянии; сознание вовсе не воспринимает ее. Война же, пробудив подземную жизнь, заставила осознать душевное родство, о котором люди и не подозревали. Так внезапно обнаружилась близость между Клерамбо и одним из братьев его жены, на которого он до сих пор имел все основания смотреть, как на типичнейшего филистера.
Лео Камю было под пятьдесят. Высокий, худощавый, немного сгорбленный, чернобородый, с кожей землистого цвета, с жидкой растительностью (из-под шляпы, сзади, уже начинала проглядывать лысина), с лицом, изборожденным во всех направлениях морщинками, спутанными, пересекающимися, как плохо сплетенная сетка, он имел вид угрюмый, смотрел хмуро, вечно ходил простуженный. Уже тридцать лет он был чиновником, и карьера его проходила в тени одного из дворов министерства. За эти долгие годы он переменил много комнат, но все время оставался в тени; получал повышения, но двора не покидал. У него не было никаких шансов выйти оттуда в течение своей жизни. Теперь он занимал должность вице-директора, что позволяло ему в свою очередь бросать тень. Почти никакого общения с публикой: он сносился с внешним миром исключительно посредством папок и туго набитых досье. Камю был старый холостяк и не имел друзей. Его мизантропия утверждала, будто их вовсе не существует на земле иначе, как по корыстным соображениям. Привязанность он чувствовал только к семье сестры. Да и та у него выражалась лишь в виде порицания всего, что там делалось. Он был из тех людей, беспокойная заботливость которых сурово осуждает всех, кого они любят; видя человека страдающего, они с остервением доказывают, что он страдает по собственной вине. Это мало волновало семью Клерамбо. Г-жа Клерамбо, особа несколько рыхлая, даже испытывала некоторое удовольствие от такой грубоватости. Дети же хорошо знали, что дядины выходки сопровождаются маленькими подарками: подарки они припрятывали, а на остальное не обращали внимания.
Отношение Лео Камю к зятю с годами изменилось. Когда его сестра вышла замуж за Клерамбо, Камю без стеснения ругал этот брак. Неизвестный поэт не казался ему "серьезным". Быть поэтом (неизвестным поэтом) – это предлог не работать!.. Ах, когда человек "известен", тогда другое дело! Камю почитал Гюго; он даже способен был декламировать стихи из "Наказаний" или Огюста Барбье. Но Гюго и Барбье пользовались "известностью". В этом все… Но вот, и Клерамбо стал этой самой "известностью". Газета Камю однажды ему сообщила об этом. С того дня Камю согласился читать стихи Клерамбо. Он их не понимал, но и не ругал; он любил называть себя человеком "старой школы", ему казалось, что он устанавливает таким образом свое превосходство. Много есть на свете людей, которые гордятся своей непонятливостью. Каждому ведь нужно чем-нибудь тщеславиться: одни кичатся тем, что у них есть, другие тем, чего у них нет. Камю впрочем соглашался, что Клерамбо умеет "писать". (Он ведь тоже был из писательской братии!) Почтение его к зятю все возрастало вместе с газетными похвалами, и он любил с ним беседовать. С самого начала он оценил, не высказывая этого, сердечную доброту Клерамбо; и ему также нравилась в этом большом поэте (так называл он его теперь) его явная неделовитость, его невежество в практической области: в этой сфере Камю был для Клерамбо авторитетом и открыто давал ему чувствовать свое превосходство. Клерамбо отличался простодушной доверчивостью к людям. Это качество было как нельзя более на руку воинственному пессимизму Камю. Оно его подзадоривало. Лучшие его визиты бывали посвящены сокрушению в прах иллюзий Клерамбо. Но иллюзии эти отличались большой живучестью. Приходилось каждый раз начинать сызнова. Камю сердился, втайне испытывая удовольствие. Ему постоянно нужен был какой-нибудь предлог, чтобы объявлять мир дурным, а людей глупцами. В особенности не давал он пощады политическим деятелям. Этот человек, состоявший на правительственной службе, ненавидел все правительства. Однако он очень бы затруднился сказать, чего бы ему хотелось взамен. Единственной понятной для него формой политической жизни была оппозиция. – Он страдал от неудавшейся жизни, от подавления природных склонностей. Сын крестьянина, он, подобно своему отцу, создан был возделывать виноградники или, как сторожевой пес, упражнять на мелком сельском люде свои начальственные инстинкты. Но виноградники были поражены филоксерой, и обуяла писарская гордость. Семья переселилась в город. Теперь он уже не мог бы вернуться к своим естественным склонностям, не унижая собственного достоинства. Да если бы и захотел, они уже атрофировались. И вот, не находя места в обществе, он взваливал вину на общество; подобно тысячам чиновников, он служил обществу как нерадивый лакей, как скрытый враг.