Выбрать главу
Клерамбо слушал, подавленный. Он спросил:

– Значит, в конце он был не такой грустный?

– Не такой, сударь. Покорился, как и все, впрочем. Непонятно, как это делается: каждый день почти все встают с одной и той же ноги; и однако друг на друга непохожи; но в заключение начинаешь на других походить больше, чем на себя. Так лучше, меньше страдаешь, меньше себя чувствуешь, все в одной куче… Вот только отпуска. После отпуска те, что возвращаются – вот, как наш сержантик, когда он вернулся в последний раз… – это дурно, так не годится…

Сердце защемило у Клерамбо, он поспешно проговорил:

– Вот как! Когда он вернулся?

– Он был очень скучный. Никогда не видел я его таким расстроенным, как в тот день…

На лице Клерамбо появилось страдальческое выражение. Благодаря сделанному им жесту, раненый, смотревший все время в потолок, перевел на него глаза, должно быть увидел или понял, потому что добавил:

– Но потом он оправился. Клерамбо снова взял больного за руку:

– Расскажите мне, что он вам говорил. Расскажите все. Раненый поколебался и сказал:

– Не припомню хорошенько.

Он закрыл глаза и застыл в неподвижности. Наклонившись к нему, Клерамбо старался увидеть то, что видели под опущенными веками эти глаза.

……………………………………………………………………………………………. …Безлунная ночь. Морозный воздух. Со дна глубокой траншеи видно было холодное небо и застывшие звезды. Пули звонко шлепали о промерзшую землю. Присев бок-о-бок на корточках и опершись подбородками о колени, Максим и его товарищи курили. Юноша днем вернулся из Парижа. Он был подавлен. Не отвечал на вопросы; замыкался в неприязненном молчании. Товарищ предоставил ему целые полдня переваривать свои неприятности; он украдкой подглядывал за Максимом и в темноте, чувствуя, что минута наступила, подошел к нему. Он знал, что юноша и без расспросов заговорит. Рикошетом залетевшая пуля обвалила над их головой комок замерзшей земли.

– Эй, могильщик, больно торопишься! – проговорил товарищ.

– Уж лучше бы пришел конец, ведь они все этого хотят, – сказал Максим.

– Чтобы доставить удовольствие бошам, ты хочешь подарить свою шкуру? Какой ты добрый!

– Не одни только боши. Они все прикладывают руку к могиле.

– Кто?

– Все. Сидящие там, откуда я приехал, парижане, друзья, живые, словом – люди с другого берега. Мы, мы – уже мертвые.

Последовало молчание. В небе с воем пронесся снаряд. Товарищ глубоко затянулся.

– Значит там у тебя не вышло, мой мальчик? Я так и думал.

– Почему?

– Когда один страдает, а другой нет, людям не о чем говорить между собой.

– Они ведь тоже страдают.

– Ну, это совсем не то. Хоть и хитер ты, а никогда не объяснишь, что такое зубная боль, человеку, у которого ее не было. Поди-ка, растолкуй тем, что лежат в кроватях, какие вещи здесь делаются! Для меня это не новость. Незачем было и на войну ходить! Я видел это всю свою жизнь. Ты думаешь, когда я мучился на земле и у меня пСтом выходил весь жир моих костей, других это беспокоило? Совсем не потому, что они дурные. Ни дурные, ни хорошие. Почти такие же, как и все. Не могут взять в толк. Чтобы понять, нужно взять. Взять работу, взять труд. А не то – поверь мне, паренек, – остается только покориться. Не пробуй объяснять. Мир таков, каков он есть; ничего в нем не изменишь.

– Это было бы слишком ужасно. Не стоило бы больше жить.

– Почему же, чорт возьми? Я все это перенос. Ты не хуже меня. Ты образованнее, тебе легче понять. Перенести – это многому научает. Все поймешь на опыте. И потом переносить сообща, это нельзя сказать, чтоб было приятно, но и нельзя сказать, чтоб было мучительно. Быть одному – вот это тяжелей всего. Ты не один, мой мальчик.

Максим посмотрел ему в лицо и сказал:

– Там я был один. Здесь – нет…

……………………………………………………………………………………………. Но лежавший на кровати человек с закрытыми глазами не сказал ни слова о том, что ожило в его памяти. Спокойно раскрыв глаза, он снова встретил исполненный тоски взгляд отца, умолявший его рассказать. Тогда с неуклюжим и участливым добродушием раненый попытался объяснить, что грустное состояние юноши происходило вероятно от разлуки с родными, но товарищи его ободрили. Там понимали его огорчение. Правда, что касается до него лично, то он, калека, никогда не знал отца; но будучи ребенком, воображал себе, какое это должно быть счастье.