– И вот, я позволил себе… я с ним заговорил, сударь, как если бы я был вами… Мальчик успокоился. Он сказал, что все же и этой паскуднице войне люди обязаны одной хорошей вещью: она показала, что на свете есть много бедных людей, не знавших друг друга, которые вылеплены из одного и того же теста. На плакатах и в проповедях, правда, часто говорится, что мы братья, только никто тому не верит! Чтоб узнать это, надо хорошенько потрудиться вместе… Тогда он меня поцеловал.
Клерамбо встал и, нагнувшись над забинтованным лицом, поцеловал раненого в жесткую щеку.
– Скажите, что я могу сделать для вас? – спросил он.
– Вы очень добры, сударь. Но что теперь для меня сделаешь? Я человек почти что конченный. Безногий, со сломанной рукой, ни одного местечка на теле здорового… куда я теперь гожусь? К тому же, неизвестно еще, выпутаюсь ли я. Еще бабушка на-двое гадала. Если отправлюсь на тот свет, добрый путь! Если останусь, придется только подождать. В поездах недостатка не будет.
Клерамбо удивлялся его терпению. Раненый все повторял свою присказку:
– Я привыкший. В терпении нет заслуги, когда иначе не можешь! И потом, нам это известно! Немного больше, немного меньше… Ведь всю жизнь как на войне.
Клерамбо тут только заметил, что в порыве эгоизма он еще ничего не спросил у раненого о его жизни; он даже не знал его имени.
– Мое имя? О, оно мне очень к лицу! Куртуа Эме, вот как я называюсь… Эме – это крестное имя. К такому неудачнику, как я, оно пристало как перчатка… И в довершение всего – Куртуа. Хорош гусь, нечего сказать!.. Я не знал родных. Я ребенок из приюта. Поставщик приюта, арендатор из Шампани, взялся за мою дрессировку. Добряк понимал толк в деле!.. Я был ладно обработан. По крайней мере, рано узнал, что меня ожидает в жизни. Словом, наследство получил богатое.
Затем он рассказал в нескольких коротких, сухих фразах, бесстрастным тоном, ряд неудач, из которых слагалась его жизнь: женитьба на такой же, как и он, девушке без гроша за душой, "голод взял в жены нужду", болезни, смерти, борьба с природой, – это бы еще полгоря, если бы сюда ничего не прибавлял человек… Homo homini… homo*… Вся общественная несправедливость, тяготеющая над низшими классами.
* Человек человеку… человек (перефразировка латинской пословицы: человек человеку волк). (Прим. перев.)
Слушая его, Клерамбо не мог скрыть своего возмущения. Эме Куртуа ни капельки не волновался. Так уж заведено, так заведено. Всегда было так. Одни созданы, чтоб терпеть. Другие – нет. Нет гор без долин. Война ему казалась нелепостью. Но он пальцем бы не шевельнул, чтобы помешать ей. Во всей его повадке была фаталистическая пассивность парода, который на галльской почве прикрывается иронической беззаботностью, окопным: "Не надо портить себе кровь!" – И был в ней также дурной стыд французов, которые пуще всего на свете боятся смешного и двадцать раз предпочтут пойти на смерть ради нелепости, вполне очевидной для них самих, лишь бы только не подвергнуться насмешке за какой-нибудь необычный разумный поступок. Противиться войне все равно, что противиться грому! Когда идет град, остается только постараться, если возможно, прикрыть парники, а потом осмотреть побитый урожай. Потом начать все снова, до ближайшего града, до ближайшей войны, до конца времени. "Не надо портить себе кровь!"… Ему и в голову не приходило, что человек может изменить человека.
Клерамбо глухо раздражался этой иронической и тупой покорностью, от которой по справедливости должны прийти в восторг привилегированные классы: ведь они обязаны ей своим существованием, – она обращает человеческий род и его тысячелетние усилия в бочку Данаид, так как все мужество человека, его доблести, его тяжелые труды расточаются на то, чтобы рано или поздно умереть… Но когда глаза Клерамбо обращались к лежащему перед ним обрубку человека, в нем загоралась бесконечная жалость. Что мог он делать, что мог он хотеть, этот человек горя, этот символ принесенного в жертву и изувеченного народа? Столько веков страдает он и истекает кровью на наших глазах, а мы, его более счастливые братья, мы лишь издали дарим его какой-нибудь небрежной похвалой, не нарушающей нашего душевного спокойствия и побуждающей его продолжать в том же духе! Какую помощь приносим мы ему еще? Никакой: ни делом, ни даже словом. Мы для себя храним плод досугов мысли, которыми мы обязаны его жертвам; мы не решаемся дать ему отведать этого плода; мы боимся света; мы боимся бесстыдного мнения господ текущего часа, говорящих: "Погасите свет! Вы, имеющие свет, постарайтесь, чтобы его не было видно, если хотите, чтобы его вам простили!"… – Довольно малодушия! Кто же заговорит, если не мы? Другие так и умирают с завязанным ртом…
Облако страдания прошло по лицу раненого. Глаза его приковались к потолку. Большой искривленный рот, упрямо зажатый, не хотел больше отвечать. – Клерамбо удалился. Он принял решение. Молчание народа в предсмертной агонии окончательно побудило его заговорить.