– Это невозможно! – бормотал Клерамбо, совершенно беззащитный перед этим злобным выпадом.
– Нельзя терять ни одной минуты! – воскликнул Камю. – Надо отвечать.
– Отвечать? Но что я могу ответить?
– Прежде всего, разумеется, опровергнуть эту гнусную выдумку.
– Но это не выдумка, – проговорил Клерамбо, подняв голову и глядя на Камю.
– Это не… ? Это не… ? – заикался он, вне себя от изумления.
– Брошюра – моя, – сказал Клерамбо; – но смысл ее извращен в этой статье…
– Ты это написал, ты, ты!..
Клерамбо попытался успокоить своего шурина, просил его не судить, не ознакомившись с делом как следует. Но тот только обзывал его сумасшедшим и кричал:
– Мне нет дела до этого. Да или нет, писал ты против войны, против родины?
– Я написал, что война преступление и что все страны запятнаны этим преступлением…
Не позволив Клерамбо продолжать объяснения, Камю вскочил с таким жестом, точно собирался схватить его за шиворот, но удержался и прошипел зятю в лицо, что он преступник, которого нужно немедленно привлечь к военному суду.
На его крики, которые подслушивала у дверей служанка, прибежали г-жа Клерамбо и старалась утихомирить брата потоком визгливых слов. Оглушенный Клерамбо тщетно предлагал Камю прочитать ему вслух инкриминируемую брошюру; Камю гневно отказывался, говоря, что с него довольно и того, что приводится об этой гадости в газетах. (Он обзывал газеты лгуньями, однако ратифицировал их выдумки.) И, став в позу друга правосудия, настаивал, чтобы Клерамбо написал немедленно, в его присутствии письмо с публичным отказом от своих статей.
Клерамбо пожал плечами, сказав, что никому не обязан давать отчет, кроме своей совести, – что он свободен…
– Нет! – перебил Камю.
– Как? Я не свободен, я не имею права говорить то, что думаю?
– Нет, не свободен! Нет, не имеешь права! – кричал вне себя от раздражения Камю. – Ты зависишь от родины. И прежде всего – от семьи. Она в праве бы посадить тебя под замок!
Он потребовал, чтобы письмо было написано сию минуту. Клерамбо повернулся к нему спиной. Камю ушел, хлопнув дверьми и крикнув, что ноги его здесь больше не будет: между ними все кончено.
Потом Клерамбо пришлось выдержать слезливый допрос жены, которая, не зная, что он сделал, жаловалась на его неосторожность и допытывалась, "почему, почему он не молчал? Разве и без того у них мало горя? Почему у него язык чешется говорить? И главное, что за мания говорить иначе, чем другие?"
В это время вернулась откуда-то Розина. Клерамбо взял ее в свидетели, сбивчиво рассказал только что разыгравшуюся тягостную сцену и просил присесть к его столу, чтобы он мог прочесть ей свою статью. Не снимая перчаток и шляпы, Розина села возле отца, послушно и мило его выслушала, а когда он кончил, поцеловала его и сказала:
– Да, хорошо!… Но зачем ты это написал, папа?
– Что? Что?.. Зачем я написал?.. Разве это неправда?
– Не знаю… Думаю, что… Должно быть правда, раз ты говоришь… Но может быть не надо было писать…
– Не надо? Если правда, значит надо.
– Ведь будет много шуму!
– Разве это довод?
– Зачем же поднимать шум?
– Послушай, дочка, ты согласна с тем, что я написал?
– Да, папа, мне кажется…
– Постой, постой! "тебе кажется"?… Ты ненавидишь войну так же, как и я, ты хотела бы, чтобы она кончилась; все что я написал там, я говорил тебе; и ты была согласна со мной…
– Да, папа.
– Так ты одобряешь?
– Да папа.
– Но не надо писать все…
Опечаленный Клерамбо попробовал объяснить то, что ему казалось очевидным. Розина слушала, спокойно отвечала, но было ясно, что она не понимала. Чтобы кончить, она еще раз поцеловала отца и сказала:
– Я тебе сказала, что и думаю. Но ты знаешь лучше меня. Не мне судить…
Она пошла в свою комнату, улыбнувшись отцу. Розина не подозревала, что в эту минуту отняла у него лучшую опору.
Оскорбительный выпад не остался одиночным. Когда бубенчик был подвязан, он не умолкал ни на минуту. Но в общем шуме звяканье его потерялось бы, если бы не упорство одного голоса, собравшего вокруг себя весь хор рассеянных зложелателей Клерамбо.
То был голос одного из самых старых его друзей, писателя Октава Бертена. Они были товарищами по лицею Генриха IV. Маленький парижанин Бертен, утонченный, элегантный, не по летам развитой, с благосклонностью принял неуклюжие и восторженные ухаживанья долговязого провинциала, одинаково нескладного и телом и душой, с бесконечно длинными руками и ногами, в слишком коротком платье, смесь чистосердечия, простодушного невежества, дурного вкуса, напыщенности и богатых задатков, оригинальных выходок, захватывающего воображения. Ничто не ускользнуло от лукавых и острых глаз молодого Бертена: ни комические стороны, ни внутренние богатства Клерамбо. Приняв все во внимание, он сблизился с ним. Восхищение, выказываемое ему Клерамбо, не осталось без влияния на его решение. В течение нескольких лет они делились болтливым изобилием своих юношеских мыслей. Оба мечтали стать писателями, читали друг другу свои опыты, изощрялись в нескончаемых спорах. Последнее слово всегда оставалось за Бертеном, – он первенствовал во всем. Клерамбо не помышлял оспаривать у него превосходство; скорее он готов был кулаками убедить в нем каждого, кто вздумал бы это отрицать. Разинув рот, восхищался он виртуозностью мысли и стиля этого блестящего юноши, играючи пожинавшего все университетские лавры; профессора прочили ему самое высокое положение, – они подразумевали: служебное и академическое. Бертен к тому и стремился. Он торопился преуспеть и думал, что плоды славы вкуснее, когда ешь их двадцатилетними зубами. Не успел он выйти из школы, как ухитрился опубликовать в большом парижском журнале серию статей, немедленно доставивших ему известность. Не переводя дух, он состряпал, раз за разом, роман в духе д'Аннунцио, комедию в духе Ростана, книгу о Любви, другую о Реформе Конституции, анкету о Модернизме, монографию о Саре Бернар, наконец "Диалоги живых", расчетливо дозированный саркастический пыл которых доставил ему место хроникера в одной из первых бульварных газет. А вступив на этот путь, он так и остался журналистом. Он был одним из украшений литературного Всего Парижа, когда имя Клерамбо еще никому не было известно. Клерамбо медленно овладевал своим внутренним миром; ему предстояла не малая борьба с самим собой, и он не мог посвящать много времени на завоевание публики. Таким образом первые его книги, с большим трудом изданные, нашли едва десяток читателей. Надо отдать Бертену справедливость: он был в числе этих десяти и умел оценить талант Клерамбо. При случае он даже высказывал это; и пока Клерамбо оставался неизвестным, он позволял себе роскошь защищать его, – не забывая прибавлять к похвалам дружеские и покровительственные советы, которым Клерамбо не всегда следовал, но которые всегда выслушивал с неизменным дружеским уважением.