Не один Клерамбо испытывал благотворное действие энергии Фромана. Почти при каждом визите он встречал у изголовья молодого человека кого-нибудь из друзей, приходившего, может быть не сознавая этого, и с поддержкой, и за поддержкой. Двое-трое были юноши, ровесники Фромана; остальные – люди пожилые, перевалившие за пятьдесят, старые друзья семьи или же знавшие Фромана еще до войны. Один из них, старик-эллинист, с тонкой и рассеянной улыбкой, был его учителем. Был среди них также скульптор с седыми волосами и маслянистой кожей, изборожденной трагическими морщинами; бритый помещик с красной кожей и квадратной головой грубого крестьянина; был также седобородый врач, с утомленным и мягким лицом и взглядом, поражавшим сложным выражением глаз, один из которых был наблюдательным, с огоньком скептицизма, а другой – грустный и мечтательный.
Эти люди, иногда собиравшиеся вместе у больного, были мало похожи друг на друга, В небольшом их кружке можно было отметить все оттенки мысли – от католичества до анархизма и даже до большевизма (большевиком считал себя один из юных товарищей Фромана). На них всех лежал отпечаток самых различных духовных предков: старик-эллинист имел нечто от иронического Лукиана; черты французских летописцев из коллекции Машо можно было открыть у графа де Куланжа, который в своем имении отдыхал по вечерам от забот о племенном скоте и химических удобрений, смакуя парчевый язык Фруассара и кустистую сочную речь плута Гонди*. Скульптор бороздил рытвинами свой лоб, чтобы открыть метафизику в Бетховене и Родене. И доктор Верье, относившийся к религиозному раю со скептической улыбкой человека науки, переносил необходимый его сердцу уголок чудесного в царство биологических гипотез или в ослепительные уравнения современной физики и химии. Хотя он болезненно разделял испытания текущей минуты, эра войны вместе с ее липкой славой уже скрывалась для него в туманной дали перед героическими открытиями мысли, совершаемыми новым Ньютоном, свободомыслящим немцем Эйнштейном, посреди всеобщего помрачения разума.