Уже не раз Клерамбо подвергался уличной брани. Но она его не тревожила. Может быть оттого, что он плохо отдавал себе отчет в опасности. Моро однажды встретил его за горячим спором, в кучке прохожих, с молодым буржуа свирепого вида, который в оскорбительной форме потребовал от него объяснений. Когда поэт говорил, поблизости раздался взрыв снаряда "большой Берты".* Клерамбо не обратил на него никакого внимания и спокойно продолжал излагать раздражительному собеседнику свою точку зрения. Было что-то комичное в этом упрямстве, и слушатели, как настоящие французы, это почувствовали и стали обмениваться не очень вежливыми, но беззлобными шуточками. Моро взял Клерамбо под руку, чтобы увести его. Клерамбо замолчал, посмотрел на смеявшихся, понял комизм своего положения и сам засмеялся вместе с другими.
* Немецкое тяжелое орудие, обстреливавшее Париж. (Прим. перев.)
– Вот сумасшедший старик… Не правда ли? – сказал он увлекавшему его Моро.
– Сумасшедших теперь много. Берегитесь! – довольно дерзко отвечал Моро.
Но Клерамбо не желал понимать.
Следствие по его делу вступило в новую фазу. Клерамбо было инкриминировано нарушение закона от 5 августа 1914 года, "карающего неблаговидные поступки во время войны": его обвинили в пацифистской пропаганде рабочим, среди которых Турон, по слухам, распространял статьи Клерамбо с согласия автора. Слухи были ни на чем не основаны: Клерамбо не знал ни о какой пропаганде подобного рода и не уполномочивал Турона вести ее. Турон мог это засвидетельствовать. – Но Турон как раз не давал на этот счет никаких показаний. Поведение его было странное. Вместо того чтобы устанавливать факты, он вилял, имел такой вид, будто что-то скрывает; даже как бы кичился этим: точно хотел возбудить подозрение, что он оказался недостаточно ловким. Беда была в том, что эти подозрения направлялись в сторону Клерамбо. Правда, Турон ничего не говорил против него и вообще против кого-либо. Он отказывался говорить. Но он давал понять, что, если бы захотел… Он не хотел. Его свели на очную ставку с Клерамбо. Он был безупречен, вел себя рыцарски. Приложив руку к сердцу, он стал уверять в своем сыновьем почтении к "Учителю", к "Другу". Выведенный из себя Клерамбо потребовал, чтобы он дал точный рассказ обо всем, что между ними произошло; но Турон продолжал свидетельствовать свою "непоколебимую" преданность: больше он ничего не скажет, ничего не прибавит к своим показаниям, берет все на себя…
Он вышел из этой очной ставки возвеличенным, а Клерамбо заподозренным в том, что он укрывается за спиной своего верного вассала. Газеты не колеблясь обвинили его в трусости. Между тем вызовы в суд следовали за вызовами; в течение двух месяцев Клерамбо являлся на пустые допросы следователя, и дело его попрежнему оставалось в неопределенном состоянии. Казалось бы, что человек, которому предъявлены бездоказательные обвинения, которого так долго держали под оскорбительным подозрением, в праве рассчитывать на общественное сочувствие. Ничуть не бывало: неприязнь к нему только выросла; на него негодовали за то, что он еще не осужден. В прессе циркулировали нелепые россказни. Утверждали, будто по форме некоторых букв, по опечаткам, обнаруженным в брошюре Клерамбо, эксперты открыли, что она была напечатана немцами. Этот вздор казался правдоподобным, благодаря баснословному легковерию людей, которые были интеллигентными (так; по крайней мере, уверяли) до войны… четыре года тому назад, четыре года, казавшиеся веками…
Словом, эти честные люди осуждали своего собрата не имея никаких достоверных данных; это было не в первый раз и будет не в последний. Хорошо вышколенное общественное мнение возмущалось тем, что Клерамбо продолжал ходить на свободе; и реакционные газеты, боявшиеся, как бы добыча не ускользнула от них, обвиняли правосудие, старались его запугать, требовали, чтобы дело было изъято из гражданского суда и передано в военный. Очень скоро возбуждение достигло одного из тех пароксизмов, которые в Париже отличаются особенной ожесточенностью, хотя обыкновенно бывает непродолжительны. Наш рассудительный народ подвержен периодическим безумствам. Удивительно, каким образом люди, в большинстве своем не злые и от природы склонные к терпимости или к равнодушию, могут доходить до этих вспышек, гневного фанатизма, во время которых отрекаются и от своего сердца и от здравого смысла. Мне скажут, что наш народ похож на женщину по своим добродетелям и порокам, что тонкость его нервов, его чувствительность, так возвеличившая наше искусство и наш вкус, делают его по временам легкой добычей истерических припадков. Но мне кажется, что каждый народ бывает человеком только случайно, если понимать под человеком разумное животное, – допущение весьма лестное, но ни на чем не основанное. Люди пользуются разумом лишь время от времени. Усилие мысли очень скоро утомляет их. Мы приносим им облегчение, желая за них, желая того, что требует возможно меньших усилий. Они почти готовы ненавидеть новую мысль. Не будем их осуждать! Друг всех гонимых сказал со свойственной ему героической снисходительностью: "Они не ведают, что творят".
Нашлась одна националистическая газетка, которая разожгла злые инстинкты, дремавшие в этих бедных людях. Она жила эксплоатацией подозрительности и ненависти. Это называлось у нее: работать над возрождением Франции. Франция сводилась для нее к ней самой и ее друзьям. Она напечатала против "Клерамбоша" ряд кровожадных статей, вроде тех, что так хорошо удались против Жореса; она возбуждала общественное мнение, вопя, что для покровительства изменнику пускаются в ход тайные влияния и что если не быть на страже, то ему дадут улизнуть. И она взывала к народному правосудию.