Дверь, прозвенев, закрылась, а Лина стояла посреди комнаты и улыбалась: ей было очень весело, хотя в душе она немножко побаивалась, как бы отец не сделал ей выговора за слишком дешёвую продажу.
Напрасно в следующую субботу Линьхен ждала своего нового товарища. Она волновалась, провожая мать и отца на вечер в «Пальму». Своей любимой Мони N 3 она надела на шею голубой бант и, приказав убрать Барса на кухню, выпустила гулять двух лилипутов-стернов и последнего, ещё не проданного красавца Кинг-Чарльза. В половине девятого зазвенела входная дверь, и появился Серёжа, но со своей матерью, высокой, худой, нарядной дамой; напрасно мальчик бросал на Лину ласковые, добрые взгляды; девочка была уничтожена высокомерным обращением покупательницы; та сразу заявила неудовольствие на то, что в магазине не было никого «порядочного», с кем можно было говорить, выразила отвращение к обезьяне, сидевшей на плече у Лины, просила запереть животное и, купив для сына небольшой аквариум, ушла и в дверях заметила громко сыну по-французски, что удивляется этому неприличию оставлять вечером торговать одну такую большую девчонку. Лина хорошо знала французский язык… и когда дверь заперлась, она прислонились к клетке Мони и горько заплакала… О чём? — она сама не знала, но сердце ныло от обиды: ей казались жестоки слова этой злой, сухопарой дамы и одинаково бессердечные поступки и отца, и матери, уезжающих веселиться и оставляющих её так одну. В следующую субботу, к её удовольствию, к ней пришла её крёстная мать, старуха, державшая на Выборгской стороне красильный магазин. Лина сидела в кухне за столом и пила чай с привезёнными ей крёстной пирожными; дверь то и дело отворялась, покупателей было много; но вот рука её дрогнула, и ложка звякнула о стакан: она расслышала звуки знакомого голоса — Серёжа покупал золотых рыбок. Лина не двинулась, она глядела на дверь… Крёстная вошла и, шепнув ей: «Не выходи, там одни мужчины, управлюсь без тебя»… сполоснула небольшую банку, налила в неё воды и вышла. Лина тихонько подошла к двери, которая вела в первую комнату и взглянула в щёлку: Серёжа рассеянно выбирал рыбок, оглядываясь по сторонам… Вот крёстная завязала баночку сверху кисейкой, завернула её в бумагу и передала ему, а он всё стоял.
— С вас восемьдесят копеек!.. — повторила она ему несколько раз.
Мальчик наконец понял её слова, вспыхнул, вынул деньги и, получив сдачу, вышел, обернувшись ещё раз у самых дверей… Так больше Лина и не видала Серёжи.
Прошло шесть лет. — Подвальчик был всё тот же, и чета Шульцев не изменилась, разве что Фёдор Иванович стал ещё важнее и осанистей да больше уже не рассказывал никому анекдотов из той эпохи жизни, когда он был только Фрицка и питался колбасным «трух». Амалия Францевна, хотя стала ещё крупичатей, великолепней, по-прежнему обожала общество «Пальма», разные Gesang и Turnferein'ы [5], также сентиментально танцевала упоительные вальсы, и оба таким же ничтожеством считали свою дочь, по-прежнему бледную, молчаливую и превосходно управлявшую всеми делами магазина. Лине было теперь 20 лет; коса уже не висела за её плечами, а высокой коронкой лежала на верхушке головы; брови чаще сдвигались и образовывали две глубокие морщинки на переносье, глаза были всё также ясны, но взгляд их потерял прежнюю хрустальную лучистость, в глубине их лежало что-то затаённое, глубокое, точно невесёлые мысли, роившиеся в голове, глядели в эти светлые окна души.
Мони N 3 давно продана. Ко всем зверям Лина относилась по-прежнему с добротой и жалостью, но у неё уже не было любимцев, и её не мучила более мысль, что участь всех этих животных, привозимых из жарких стран, была потешать короткое время богатых, праздных людей, а затем умереть чахоткой или воспалением. Она знала, что у каждого — своя судьба, и переделать жизнь вне власти человека. Побывав два раза в «Пальме» и вернувшись домой со страшной мигренью, она отказалась от подобных выездов и по-прежнему, в субботние вечера, одна стерегла магазинчик и принимала посетителей. У неё по-прежнему не было своей комнаты, своего угла, где она могла бы уединиться, помечтать или хоть бы поплакать в тяжёлые минуты раздумья. А эти минуты посещали её всё чаще и чаще. Лина по-прежнему спала в узенькой, низкой, заставленной всяким хламом, спальне родителей; её отделял от них большой платяной шкаф; по-прежнему у неё не было ничего своего, и она должна была целовать руку отца и матери, благодарить их за каждое платье, шляпу и пару перчаток. Ни своих желаний, ни своего вкуса, ни своего времени у неё не было, и между тем, если бы она заикнулась о том, что жизнь её тяжела, и Фёдор Иванович, и Амалия Францевна были бы глубоко поражены, так как их искреннее убеждение было, что всё, что могли, сделали для дочери, и та за их спиною живёт припеваючи.