Махая незримыми крыльями любви, летел он к дому, последняя стометровка одолелась за полминуты, девушки нигде не было, но до семи вечера есть еще время, чтобы заскочить к себе, девушка всегда опаздывала на две-три минуты. «Цветы забыл купить, о дуралей!» - выругал себя Иван, открывая дверь, удивляясь тому, что у двери торчит милиционер. Наверное, решил, у соседей что-то стряслось, у тех, что жили напротив, и когда вбежал в коридор, какие-то люди схватили его за руки, приставили к стене, обыскали. Иван взмолился: «Да разъяснилось все, разъяснилось! Ошибка! Не того берете!» Постель разворошена, матрац перевернут, все из шкафа вывалено на пол, книги, что на этажерке, трясут по одной, тумбочка повалена - и девушка сидит у стены на табуретке, настрадалась, бедняжка, попала, как говорится, в переплет, с улицы затащили ее сюда эти мордовороты, напугана, руки на коленях, теребят что-то, ножки в новых туфельках под табуреткой и там скрещены. Мордовороты в штатском взялись изучать тумбочку, поставили ее на попа, с лупой осматривают низ. Бухгалтерская пара застыла, таращит глаза на погром, в кино супругов не пустили, ответственные квартиросъемщики в роли понятых. Парни в пиджачках прощупывают обои, к ногам одного из них припорхнул выпавший из учебника листочек бумаги, он поднял его: «Никак шифровка! Цифры какие-то…» Вдруг девушка сказала не поднимая глаз: «Гаврилов, надо быть внимательным - замечать, на какой странице был заложен листок…», и тот ужас, что отхлынул с Ивана там, в управлении, стал тяжело наваливаться на него; к первопричине ужаса какое-то отношение имели девушкины туфли довоенного фасона, лодочки, Иван разглядывал их, потому что девушка уже встала с табуретки, начальственно прошла по комнате, положила божественную длань свою на сверток, достала бутылку шампанского и ценным вещественным доказательством решила пренебречь, «В протокол ее не заносите!» - приказала она и закурила, вытащив из сумочки «Беломор» и туда же сунув шампанское…
Ивана толкнули в спину: вперед, иди, не оглядываться; задом подкатил «воронок», человек по фамилии Гаврилов дружелюбно объяснил Ивану, что служба есть служба, им приказали - они и прибыли к месту происшествия, а сейчас в управлении все решат по справедливости и закону. Как только Ивана ввели в ту же восемнадцатую комнату, к нему подскочили те самые лейтенанты, заломили руки за спину. И майор Федорчик здесь, и лейтенант Александров, и, конечно, сам Юра Диванёв, глаза его пылали свирепой радостью. «Ну, гад, наконец-то раскололи мы тебя, наконец-то! Долго искали!… Сколько ни таился, а…» На безгубом лице майора - ленивенькое торжество бывалого воина, не раз побеждавшего супостата. «Вот они, показания! - потрясал протоколами Диванёв. - Вот они! Все рассказал, понял, что изобличен намертво! Не отвертеться уже!» И прочитал: «Отвечая на ваш вопрос, осознавая свою вину перед Родиной, чистосердечно признаю, что в сентябре 1940 года был завербован и дал подписку о сотрудничестве с немецко-фашистской разведкой, вербовку же проводили два немецких агента, прибывшие в Минск под видом научных работников, фамилию одного из них помню, это Юрген Майзель, могу описать и внешность. К сотрудничеству с вражеской разведкой меня толкнуло неверие в социализм и семейное окружение…» Майор, отказываясь верить слышанному, покачал головой, строго спросил, применялись ли к разоблаченному агенту меры физического воздействия, на что Диванёв ответил тем, что предъявил подписи разоблаченного под каждым листом протокола. «Товарищи! - взмолился Иван. - Да как вам не стыдно! Ведь знаете же, что я свой, советский человек!…» Вконец обозлившийся Диванёв заорал на Ивана: я тебе покажу, какой ты свой, гадина немецкая, - и кулаком хрястнул Ивана по лицу; лейтенанты повалили его на пол, в четыре ноги стали топтать его, Александров присоединился к ним, все норовили угодить в пах, удары сыпались со всех сторон, руки Ивана хватались, защищая тело, то за грудь, то за живот, пока удары не ослабели, пока уши не заткнулись болью от нараставшего грохота в них. Сознание он не потерял, он понимал все же, что его подняли, что его ведут по черной служебной лестнице куда-то вниз… Распластанное тело его полетело в темноту, дверь с лязгом закрылась за ним, отрезая его от всего, что было до боли, до криков торжества. Ему представилось вдруг, что он - в ленинградской квартире, на диване после ремня Пантелея, что сейчас тот уйдет и надо вставать, застегивать штаны и ставить на плиту ужин, ведь скоро придут родители. Он и пытался встать, и встал - чтоб разбежаться и размозжить голову о стену, потому что все в нем выворачивалось от ненависти к себе, она клокотала, она разрывала его на части, она причиняла боль невыносимую, и покончить с болью можно было только умерщвлением себя. Он встал и бросился в темноту, но споткнулся, щека вновь легла на бетон; трижды делалась попытка раскроить череп о стену, но так упорен был инстинкт самосохранения, что всякий раз прыжок завершался падением на пол, пахнувший цементом. Ему связали руки и ноги, положили на спину, он видел тусклую лампочку над собой, она светила ему всю эту страшную ночь.