Слово «академия» прилипло, кажется, к семье: ушел отец из Военно-медицинской, зато мать устроилась библиотекаршей в Артиллерийскую, командиры, в ней учившиеся (все при шпорах, все в ремнях), гурьбой провожали мать до дома, на что не решались студентки того института, где ныне преподавал отец. Даже на родительское собрание в школу мать ходила с академическими краскомами, однажды вернулась, полная возмущением. «Наш сын будет артистом!» - с порога закричала она отцу, а тот довольно щурился и хмыкал: сын корчил педагогам рожи, поливал себя чернилами, спросил директора, к какой оппозиции тот примыкает - к правой или левой, завуча же огорошил вопросом, правильную ли работу ведет тот с женой. Мать, купеческая дочка из Пензы, воспиталась на презрении ко всем провинциальным фиглярам и лицедеям, отец же часто мурлыкал арии. Негодование матери было услышано Пантелеем, ремень все чаще погуливал по лежавшему на диване мальчику, приучая того смело бросаться на обидчиков, даже когда их много. Наверное, Пантелей надорвался, загнать мальчишку в стадо так и не смог, перед каждой экзекуцией принимал стакан, а то и два, спился и умер за три года до того, как в Смольном убили его кумира, хозяина и благодетеля - Кирова. Ивана наконец-то оставили в покое, обед он готовил себе сам, вооружась поваренной книгой и не доверяя матери, которая больше времени проводила у зеркала, чем у плиты; наставление по пище включало рецепты армейских кулинаров, от книги, принесенной матерью из Артиллерийской академии, несло запахом мужских тел, одетых в ладную форму, браво шагающих по мостовой с цоканьем подков и звяканьем шпор. Были и другие книги: слушатели академии приручали к себе Ивана, как собачонку, и одна из книг - под названием «Алгебра» - поразила Ивана так, что он забыл про двор, про кино, часами сидел дома, уставясь на стену, подавленный необычайным открытием: оказалось вдруг, что люди и предметы, явления и события, боли и радости могут умертвляться, иссушаться, превращаться в нечто неопределенное, обозначаемое буквами латинского алфавита, и 7 ли чернильниц в классе или 12, все они вогнаны в символ «а», куда можно вместить сколько угодно чернильниц, коров на колхозном поле, трамваев на улице - эдакая жадная, всасывающая в себя буквочка, обязательно в паре с другою, так что бараны («a») и птицы («b») вместе составляли живность, и в ней уже не было кудахтанья, перьев, блеяния, шерсти, мохнатых ног и трепещущих крыльев: все было свалено в кучу под названием «с».
По условиям задачи все три символа выражались еще и деньгами, рублями и копейками, но за те рубли и копейки чего только не купишь в магазине, если у тебя есть еще и карточки, что совсем уж непонятно, и Ваня ошалело смотрел на стену, пугливо вставал, крался к окну, видел булочную, закрытую на ремонт, людей, спешащих куда-то… Да существуют ли они?… Символы бегают мимо символов! И рука притрагивалась к подоконнику, ощущала жесткость его, гладкость, глаза видели застывшую белую краску, и не один еще день глаза, уши и руки Ивана ощупывали вещи, он обонял запахи квартиры, ароматы двора, пальцы касались плоскостей и выступов, пока однажды жаркие ладошки Вани не легли на шаровидные наросты, на грудочки Наташки из соседнего подъезда, и жар хлынул вниз, к ногам, по всему телу разлилась сладкая боль, от которой надо было избавляться, спасением была сама Наташка, сама непрекращающаяся боль, и рук уже не отнять от наростов, внезапно обострилось обоняние, Иван, прильнувший к Наташке сзади, вдыхал кухонный запах ее волос, хотелось вжаться в девочку, войти в нее, слиться с нею. Кроме двух полусфер, обжатых ладошками, ощущались еще и половинки круглой попки; Наташка вдруг изогнулась и попкою оттолкнулась от Ивана; ладошки сами собой отнялись от вздутостей, девчонка пошла в магазин, помахивая сумкою, а мальчик продолжал гореть стыдом в холодном одиночестве лестничной площадки, он возненавидел Наташку. Повзрослев и познав женщин, он всех тех, на ком мужчины избавлялись от детского стыда и детской боли, стал называть «наташками», позабыв о том, что девчонка возбудила в нем жгучий интерес к великой тайне шарообразности всего сущего, что загадка подогнала его тогда к настольной лампе; рука подсунулась под абажур, как под платье, и обожглась о горячую лампочку, рука гладила теплое стекло, но тело не испытывало от теплоты и круглости сладостной до мучения боли, не упивалось ею, и что было радостью, удовольствием, а что болью - непонятно, еда ведь тоже доставляла радость, сытость всегда приятнее голода, но так однажды захотелось испытать пронзившую боль, что он сбежал с урока, вцепился в трамвай, переехал на другой берег Невы, прокрался в Летний сад, где под осенним дождем мокли статуи величавых женщин, сумел дотянуться до шаровидных наростов, но ничего, ничего не ощутил, кроме твердости. Тогда-то и подумалось о матери, о шарообразностях, из которых составлено живое, теплое человеческое тело, пронизанное кровеносными сосудами; воскресным утром (отец дежурил в больнице) Ваня, затаив дыхание, приблизился к спящей матери и отогнул край одеяла; глубокий вырез ночной сорочки позволял видеть розовые груди, рука коснулась ближней, но ни жара, ни приятности боли так и не ощутила, и другая грудь была такой же бесчувственной, как стеклянная лампочка, как абажур, размерами превосходивший грудь.