Уже начинало темнеть, когда добрались до Дома культуры, молодежь у входа грызла мороженое и глазела на афиши, обещавшие кино и танцы; купили билеты, вошли, постояли у мазни местных ребятишек, шумевших за дверью изостудии; «Школой пахнет», - шепнула Елена. Спустились к двери Клима, Елена глубоко вдохнула, как перед выходом на сцену, и смело вошла, Иван остался снаружи, а когда его позвали, когда глянул на обоих, пронзительно понял: не состоялось! Клим не узнал спасенную им Прекрасную Даму, она была чужой ему, первовиденной, какая-то мелочь мешала ощущениям восстановить в памяти ошеломившее его утро, когда в жизнь вторглась посланница небес. Иван отвел глаза от растерянной Елены, потом отвернулся и от Клима, сделав открытие: брат был некрасив, его уши были не естественными придатками, а безобразной выходкой мстительной природы, сблизившей глазные впадины и придавшей лицу выражение скуки. Входившая в роль Елена щебетала и порхала, но общего разговора так и не получилось. Клим вызвался проводить их до станции, Иван отстал, чтоб Елена, шедшая под ручку с Климом, нашептала тому что-нибудь нежное и необязательное. В тамбуре, когда поезд отошел, она прижалась к Ивану с мольбою: «Я не могу! Не могу!» От волос ее пахло мылом «Красная Москва», всего лишь, от Елены не исходил аромат французских духов - не плыла в вальсе Милица Корьюс, не звучал Штраус, - вот почему не сработал механизм распознавания образов и Клим обознался. В холодном тамбуре, под стук колес Елена обещала, хотя Иван и не просил уже, время от времени навещать Клима.
Слово сдержала, съездила раз-другой, ничего по возвращении не говорила, она вся затаилась и уже слушала только себя, потому что в ней завязалась другая жизнь, на девять долгих месяцев неотделимая от ее тела, которое стало вдруг чужим, незнакомым, она о нем ничего не знала, пытливо, как учебники, читала книги о материнстве и жадно всматривалась в Ивана, от которого именно этот плод, расспрашивала его о родителях, доискивалась, где начала, а где концы, и ахнула, когда высчитала: в ребенке-то - что-то будет и от Клима! Стала чаще бывать в Перове, вознамерилась было поехать в Минск, постоять у могилы дедушки и бабушки затаенного в ней существа. Оно еще только начинало обживаться во чреве, но уже разрушало жизнь породивших его: Ивану все бессмысленней казалась идея превращения квартиры в очаг мировой науки. Присмотрел было мебель в комиссионном, торшер, в антикварном нашел картину благородной кисти, но подумалось: и это тоже будет конфисковано еще до суда, так надо ли покупать? Да и в тюрьме, что ли, будет рожать Елена? Несколько раз Кашпарявичус заводил разговоры о Швеции, Иван отмалчивался; не на рыбацкой же лодке рожать Елене, уж лучше в Бутырках. Неделю рыскал по дачным поселкам Подмосковья, нашел домик у Звенигорода, хозяевам сказано было о беременной жене, которая поселится в начале июня; две комнатки, веранда, парное молоко. Но и Литва давала убежище, могла дать, Иван дважды побывал на хуторе у Дануте Казисмировны, та договорилась со знахаркой, под рукой была и повивальная бабка. Мыслилось и такое: вооружить Елену хорошими документами и вывезти из Москвы, чтоб не загребла ее Лубянка. Три квартиры на лестничной площадке, Елена познакомила Ивана с соседями, тем можно внушить: рожать Елена поехала в Красноярск. Дел столько, что Кашпарявичус пожалел, не отправил Ивана в Омск, умершего там литовца увозил на родину другой шофер, возня с покойниками привила Ивану долготерпение, рядом с вечностью торопиться не станешь. Третьи сутки ждал он звонка от Кашпарявичуса, полеживая в доме колхозника; шесть коек в комнате, за окнами - базарные ряды, снег давно уже сошел, грязь на дорогах подсыхает, до Москвы четыреста километров, местная водка вонючая, но хороши соленые огурчики в кадушках, что у входа на рынок, жирную воблу продают на пятачке, где сходятся дороги и где толпятся местные заготовители. Звонки в Москву показывали: Елена дома не ночует. С воблой и пивом вернулся Иван в колхозную гостиницу, выпил, но тревога не спадала. А заснул - стало совсем нехорошо: приснился палач из минского гестапо, не тот, которого он убил, а тощенький, сморкавшийся в беленький платочек, гладивший ягодицы свои, подавшись вперед. Дурной сон, от него заломило суставы, стреляющая боль вонзилась в незащищенный затылок. Иван привстал: в коридоре кто-то ходил недобрыми шагами. Вспомнились предостережения Кашпарявичуса, с облегчением подумалось: номера на «опеле» сменены, машину можно бросать, а уж до Москвы добраться - плевое дело, в любом случае Кашпарявичуса надо предупредить. Выбрался через окно на улицу, купил махры, пока свертывал цигарку - осмотрелся; главное - оторваться, уйти в ночь, которая скоро наступит. Через две улицы понял: следят, еще через три - топтуны отстали. К утру оторвался уже окончательно, трясся в поезде и высчитывал, где лучше соскочить: московские вокзалы всегда опасны. В Подольске пересел на пригородный, потом попутка, затем такси и полный час петляния по улицам; Кашпарявичус презрительно молчал, выдавил наконец признание: там, в колхозной общаге, за Иваном присматривал его человек, так что - все страхи напрасны, источник тревоги где-то в другом месте, а про «опель» - забудь.