Динка и рада б сменить вокзал, но сделать это не так просто было. На каждом имелись свои путанки, и они ни за что не пустили бы к себе чужую конкурентку, какая отбивала бы у них и клиентов, и заработок.
Динка, появляясь на Белорусском вокзале, постоянно оглядывалась, чтобы даже случайно, ненароком не попасться на глаза Петровичу. Уж на какие хитрости не пускалась, только бы избежать его взгляда, а хуже всего — задержания.
От него она убегала в туалет, под лестницу, выскакивала пулей с вокзала, чтобы переждать внезапную проверку кассового зала и зала ожидания.
Необъяснимый, панический страх охватывал девку, когда она видела лейтенанта даже издалека. Динка научилась чувствовать приближение этого человека седьмым чувством. Но однажды забылась с клиентом под лестницей, ведущей в зал ожидания. Была уверена, что за горой пустой тары их никто не приметит. И вдруг почувствовала, как холодные, словно железные пальцы схватили ее за шиворот, выдернули из темного угла, потащили из кассового зала на улицу. Ей не дали встать на ноги. Ее волокли, как тряпку. Она не успела увидеть, но уже была уверена, что попала в руки Петровича.
Он заволок Динку в дежурный отдел.
— Садись! — сказал глухо. И, устроившись напротив, спросил:
— Сколько лет тебе?
— Семнадцать, — плакала девка, боясь глянуть на человека.
— Как твое имя?..
— Динка…
— Где живешь?
— Нет у меня своего угла. Живу, где придется.
— Кто родители? Где они?
— Нет их у меня! — отвернулась девка.
— Куда делись?
— Отказались, — хлюпнула носом.
— Почему? За что?
— Не знаю, — пожала плечами.
— За что отказались, скажи! Без причин такое не случается! — настаивал Петрович.
— Не нужна я им. Вот и отказались. Всю жизнь лишней была. Мешала им. Теперь каждый по-своему дышит. Ни я им, ни они мне не нужны.
— Взрослой стать захотела пораньше? Надоело жить по указке родителей? Волюшка потребовалась? Что ж человеком не сумела стать? Предпочла семье панель? Ссучилась! — зазвенел в голосе гнев.
— Если взашей гонят, что делать? — всхлипнула Динка.
— За добрые дела не выбросят из семьи!
Динке стало обидно. Ей вспомнилось свое. И злоба вытолкнула страх перед человеком, сидевшим напротив:
— Да что знаете обо мне? Небось, и сам такой, как мои. Для вас дети — отрыжка дурной ночи! Издержки неосмотрительной беспечности! Зачем меня родили? Я что? Просилась к ним? Да сто лет не видела бы! Если б меня хотели, так родили б! А то — высрали! И то наспех! Видите ли, они не могут мириться с моим характером! Его что, по заказу приобретают? Не они в том виноваты? То меня заставили ходить на уроки музыки, какую я переносить не могла! Отец под ремнем держал два года, пока не понял, что музыкальный слух от Бога, а не от его хрена! И ремнем не вбить! Когда допер, вздумал в шахматный кружок всунуть! Я конь от ладьи и теперь не отличаю! Тогда в балетную меня впихнули! Я им такой балет оторвала, что училка, наверное, до сих пор с инсультом канает! Показала ей современные танцы! Она, дура, позвонила моим, чтобы забрали и больше не приводили к ней на занятия. Я там всю кодлу на уши поставила. Весело было! Танец живота враз освоили! Будто ему все годы учились! А мой папаша приволок домой и опять за ремень. Через неделю определили в хор. Я им спела… Ту саму, что во дворе от пацанов слышала. Про Лельку-минетчицу! Конечно, отказались
взять. Сказали вежливо, мол, у нас классика, а ваша дочь любит народный фольклор. Отец из меня этот самый фольклор две недели ремнем выколачивал. Когда проверил, что до единого народного слова из башки выбил, решил меня отдать в художники. Привел в мастерскую. Мне картины стали показывать, повели в свою галерею. Я смотрю и смех разбирает! Мазня! На заборах лучше рисуют. А они эту херню назвали абстракционизмом! Там на картинах, будто бухой пивбар наблевал. Все в кучках, в брызгах, в грязи! Я и спроси, мол, чем этот бред нарисовали? Больной сракой? Мне за такое в школе единицу поставить пожалели б! С урока выгнали б за хулиганство! Отец за то, что правду сказала, за ухо взял. И выволок башкой в угол. Потащил в спорт. Решил меня в фигурное катание приспособить. Они вздумали проверить мою пластичность. Ну я дала маху! Как вывернулась, у экзаменатора очки на яйцах оказались! Он, бедный, дара речи лишился вмиг и только руками замахал. Дескать, вон отсюда! А мне того и надо! Не терплю спорт! Ненавижу, когда бабы на коньках кривляются, как вошь на гребешке! Ну, и ходу оттуда! Думала, угомонятся родители, оставят в покое. Так нет! Едва шкура на спине и заднице поджила, потащил папаша в школу, где изучают иностранные языки. Там первичный запас знаний решили проверить. Я и выдала стишок. Какой в школьном туалете зацепила. Вообще немецкий язык не знаю. Но тот стишок понравился. Мне, но не училке. Покраснела, отказалась принять меня. Я и не горевала. Только думала, сколько раз проваляюсь в постели с ободранной задницей. И куда теперь впихнет меня папаша? Когда привел домой, мать услышав, что я отчебучила, сказала, что хватит со мной цацкаться, что я их повсюду опозорила! Наплела, вроде я совсем никчемная, лишняя в семье, непонятно в кого удалась и пожалела, что не избавилась от меня еще в начале беременности! Отец ее не остановил, не отругал. Лишь вздохнул. Но так, что стало понятным его согласие с матерью. Объяснять не потребовалось. Поняла все сама. И в тот же день выгнали меня из дома.
— Давно это случилось?
— Четвертый год пошел.
— Тебе не хотелось вернуться в семью?
— Нет! Никогда! Я в тот день поняла, что не вся родня родной бывает. Мне за все годы даже чужие никогда не говорили столько обидных слов, сколько я от своих слышала. Когда отец колошматил, так обзывал, что никто такого не простил бы! Я не только не была такой тогда, я даже значения тех слов не знала! Он сам меня заставил возненавидеть семью, ставшую адом! Я не только охладела к ним, заживо урыла обоих! И не только вернуться, случайно не хочу встретить никого! Под забором сдохну, не вспомнив о них, знаю, откинуться помогут. Да и я от них ничего не возьму. Лучше сама в петлю влезу, чем к ним обратно прийти. И человеком себя
почувствовала, когда осталась на улице. Без них, сама! Таких, как я, теперь много по городу. Дети интеллигентов! Куда там! Дело в том, что эта интеллигенция считает, будто мы ей во всем обязаны подражать. Жить и думать, как они! С хрена ли такое? Вон моего папашу сократили на работе. Не нужны стали военные офицеры. Он и остался, как затычка в чужой заднице! Нигде не нужен, потому что ничего не умеет. Он только меня мордовал. И солдат, какие ему подчинялись. А случилась другая ситуация — остался не у дел! И кого винит? Правительство! Оно, мол, забыло его заслуги в Афгане! Он там кровь проливал, сам не знал за что. Кто ему виноват? Дурацкие приказы выполняют только недоноски!
— Молчать! — грохнул по столу лейтенант так, что все зазвенело, подпрыгнуло, посыпалось на пол. Лицо Петровича посинело.
— Как смеешь ты, соплячка, судить о тех, кого не знаешь, о чем понятия не имеешь? Как можешь порочить погибших, позорить раненых, смеяться над большой бедой, не зная ее цену? Мерзавка! У тебя болела задница! Она быстро заживет. Ты своей мизерной обиды не простила! А на ребят, какие в Афгане полегли, ушаты грязи выпилила! Что понимаешь в войне?
— Я не о них! Я о своем, выжившем! Те, может, зря погибли! Может, не были такими, может, нужны были? Да, судьба — слепая дура! Убрала хорошее, а дерьмо жить оставила! — пошла на попятную Динка.
— Выходит, я — дерьмо, коли жить остался? — потемнели глаза человека.
— Вас не знаю! О своем говорю!
— Не тебе его судить! Кто Афган прошел, тот пять жизней прожил. Любой, вернувшийся живым оттуда, не только смерть в лицо повидал не раз, а и все круги ада проскочил!
— Если б так — боль другого понимать должен. И не звереть дома, дорожить не только своей жизнью, а и того, кого сам на свет пустил! Разве это мужчина, какой отрывается на пацанке и колотит каждый день? Небось, слабо ему было там — на войне свою прыть показать? Небось, там самого пороли?
— Дура! Там не тело, душу выпороли. У всех! Это не заживает! До самой смерти будет помниться!