Выбрать главу

Это была откровенная дерзость: говоря о Государственном канцлере, Милютин имел в виду государя. Но царь сделал вид, что не заметил ее.

— Ваше рвение к пользе Отечества достойно всяческих похвал, — сказал он, вставая и давая тем самым понять, что аудиенция закончена. — Прошу мне верить, Дмитрий Алексеевич: сделанные вами предложения мы рассмотрим самым внимательным образом.

Вдруг сразу как-то сникнув и поскучнев, Александр пожал Милютину руку и отвернулся к окну.

4

Поезд вышел из Москвы вечером, подолгу стоял на пустых, унылых станциях, а когда миновал и Усад, дремавший до сих пор в своем отделении генерал-майор от инфантерии Николаи Григорьевич Столетов откинул от окна занавеску и с интересом стал вглядываться в слегка освещенный луною ночной пейзаж.

Ехал он не по служебным делам, а в короткий отпуск, чтобы отдохнуть и повидаться с родными перед новым назначением.

Прошло уже без малого тридцать лет, как он покинул впервые Владимир, уехал на перекладных в Москву в потертой гимназической шинельке, с маленьким сундучком, набитым книгами, чтобы продолжить учебу в университете.

Путешествие в древнюю столицу было в ту пору делом далеко не простым — провожали его всей семьей, и соседи толпились возле дома, мать с распухшими от слез глазами совала ему в руку узелок с испеченными накануне пирожками, сестры, потупившись, стояли у крыльца, на бледном личике младшего брата Саши застыла напряженная улыбка. Один лишь старший брат, Василий, держался молодцом: сыпал направо и налево шутками, распоряжался сборами, успокаивал мать и в то же время ухитрялся каждый раз быть возле Николая. "Ну, брат, трогай, трогай. С Богом, с Богом!" — закричал он ямщику, и тогда, обернувшись, Николай увидел его наполненные слезами глаза. Мать рванулась вослед возку, но Василий придержал ее, обняв за плечи, и так стояли они до тех пор, пока возок не свернул на Мещанскую.

И еще раз побывал Николай в родном доме напротив Рождественского монастыря — уже по окончании университета, перед самым своим отъездом в действующую армию. Те дни были особенно тяжкими, и вспоминать о них он не любил. Даже Василий упрекнул его за легкомыслие, а уж кто-кто, как не он, должен был понять своего брата: не честолюбие заставило Николая сменить карьеру ученого на нелегкую солдатскую службу. Это было чувство долга и… видимо, призвание: вся последующая его жизнь была наилучшим тому доказательством. Сейчас в этом никто не сомневался, а в те дни сколько было выслушано упреков! Уехал он из Владимира с тяжелым чувством вины и какой-то недосказанности — и снова были долгие проводы, и снова мать совала ему в руки узелок с пирожками, а Василий, вдруг сразу постаревший и непохожий на себя, кричал ямщику: "Трогай, трогай!"

"Ах ты, черт возьми, как быстро все меняется в этом мире", — думал Николай Григорьевич, глядя за окно вагона. Еще недавно возвращался он из Туркестана по обожженным нещадным солнцем бескрайним степям, а сейчас мчится в уютном вагоне, и тучка рядом бежит, просыпая на землю реденький прохладный дождь. Ветерок заносит в приоткрытое окно волнующий запах влажной зелени, шорох увядающих деревьев, местами распахиваются сбегающие к речкам темные деревеньки, которые стояли еще и тогда, когда он ехал впервые в Москву.

Генерал не был склонен к излишней чувствительности, походная жизнь выработала в нем твердый и грубоватый характер. Но сейчас вдруг дрогнула и тихо завибрировала какая-то незнакомая ему струна, звук которой доносился из детства, такого далекого, что, казалось, его и не было никогда.

А ведь было же, было все это! Были и походы за Клязьму в грибные лешачьи места, и рыбалка в заводях тоже была, были и исхоженные вдоль и поперек пыльные улочки Владимира, и этот особый запах березового дыма, который стлался зимними утрами по занесенным высокими снегами дворам. Была и уютная изразцовая печь в родном доме, возле которой собиралась по вечерам вся семья: сестры занимались вязаньем, вышивали коврики, а он, сидя с Василием за накрытым узорной скатертью столом, зубрил урок французского. За окнами ветер хлопал ставнями, шелестела ледяная метель. И так тепло, так спокойно и ясно было в те дни, так прочен и понятен был мир и все, что стоит и держится на нем, что казалось — однажды заведенный порядок незыблем, как незыблемо небо и все, что дальше, и все, что под ним.