— Ах, пожалуйста! Мы все-таки французы…
Бедняга решил, что я собираюсь его ударить. Чувство удивления, смешанного со страхом, вызвало у него непроизвольную реакцию. Тотчас же я вновь обрел равновесие и обратился к присутствующим с патетической речью:
— Эту особу зовут Сесиль Арман-Кавелли. В декабре сорок первого года она выдала полиции своих соседей, торговцев по фамилии Фешнер. Их отправили в концентрационный лагерь. Многие из них были убиты…
Я видел, как побледнела госпожа Арман. Мой палец был нацелен ей в лицо, пониже носа.
— По ее вине! И вы хотите, чтобы я молчал? И вдобавок хотите изгнать меня из автобуса?
— Нет, я этого не говорил! — снова подал голос мой сосед, похлопывая меня по плечу ручкой зонта.
— Все равно.
— В конце концов, это же абсурд! Нельзя обвинять людей голословно. Это клевета. Мадам, возражайте, скажите что-нибудь! Я — адвокат, я могу вам помочь. Хотите, я запишу имена свидетелей для будущих показаний?
Словно свинцовый кокон окутал госпожу Арман после того, как я произнес ее имя в сочетании с фамилией Фешнер. Цветочница буквально окаменела. Она не произнесла ни звука. Ее лицо стало невыразительным.
Вокруг опять поднялся гомон. Каждый комментировал происходящее по-своему. Теперь уже всем без исключения хотелось высказаться. Кроме моей жертвы, сидевшей с отсутствующим видом. Цветочницу затягивали зыбучие пески, а она даже не сопротивлялась. Лишний повод, чтобы окунуть ее в грязь с головой. Я сел, чтобы мое лицо оказалось напротив лица цветочницы, и сказал:
— Как это называется: стукачка? Фискалка? Наушница? Осведомительница или просто доносчица? Вы получили за это награду? Спокойно ли вам спится после Освобождения? Почему вы не отвечаете, госпожа Арман?
Я раскраснелся, а моя жертва продолжала стоически молчать. У меня на глазах она превращалась в соляной столп. Казалось, цветочница была неспособна на человеческие чувства. Очевидно, она выдала семейство Фешнер полиции, будучи в таком же состоянии. Выдала, продала, обменяла, сбагрила, какая разница. Одно дело — вынашивать дурные намерения; другое — претворять их в жизнь. Когда госпожа Арман перешла к действиям, она прекрасно знала, что евреев отправят отнюдь не на курорт.
И тут ко мне обратился пожилой господин, упорно не желавший садиться, когда люди помоложе уступали ему место. По его выправке, костюму и выражению лица я безошибочно угадал, какие доводы он собирается мне преподнести. Я мог предвосхитить и свести на нет всю его аргументацию, ибо она систематически выдвигалась во всех дискуссиях на данную тему, так что уже смертельно надоела. Я с удовольствием перебил бы незнакомца, прежде чем он откроет рот, и сказал бы ему, что именно мой возраст дает мне право разоблачать доносчицу, не рискуя быть заподозренным в том, что я пытаюсь заполучить индульгенцию, подтверждающую мою невиновность. Но эта попытка была заранее обречена.
— Да что вы вообще знаете о войне? — осведомился у меня пожилой господин. — Вы же тогда еще не родились, не так ли? То ли дело я. Я пережил оккупацию, а вы — нет. Оставьте эту бедную даму в покое. Вы же видите, до чего ее довели…
Госпожа Арман беззвучно плакала.
Она выиграла. Я уже ничего не мог с ней поделать — по крайней мере, в нынешних обстоятельствах. Какой мужчина посмел бы прилюдно нападать на плачущую женщину, тем более являясь виновником ее слез? Это не подлежало обсуждению, даже если женщина была не права. Я признал себя побежденным, пусть и временно. Все свидетельствовало о моем позоре. Капли пота выступили у меня на лбу, хотя температура была нормальной. Я не стал вытирать пот носовым платком, опасаясь обнаружить на нем капли крови. Головокружение уже давало о себе знать, и меня все больше охватывала растерянность. Я дрожал, но отнюдь не от страха.
Что мог я разъяснить пассажирам в такой обстановке? Стоит человеку просто рассердиться, и все признаки буйного помешательства налицо. По мнению окружающих, душевнобольным был я, а не госпожа Арман. Нельзя на глазах у всех давать волю своему гневу, сколь бы обоснованным он ни был. Это неуместно и неприлично.
Виновник скандала неизбежно навлекает на себя подозрение, даже если скандал способен пролить свет на истину. Правила приличия — это норма, хотя все дело лишь в точке зрения. Если бы человечество слегка пригнулось, оно уверовало бы в то, что в Пизе лишь одна башня стоит прямо.
Я был на пределе. От волнения все в моей голове перепуталось. В конце концов, возможно, это я — мерзавец, это я — клиент. Внезапно я заметил небольшой плакат управления городского транспорта. Четыре ковбоя, готовых выхватить пистолеты из кобуры, а под ними надпись: «Давайте прекратим этот цирк. Автобус — не дилижанс. Соблюдайте правила приличия!» Это относилось ко мне, плакат был вывешен специально для меня. Я оглянулся. Другая листовка, запечатлевшая укоризненное лицо доктора Спока, грозила мне иными словами, но в том же духе: «Не надо играть друг у друга на нервах, иначе завянут уши. Соблюдайте правила приличия!» Итак, мне уже пора было на отдых в клинику неврозов.
Под каким бы углом ни посмотреть на эту проблему, всякий, кто самовольно берет слово, чтобы обратиться к согражданам, состоит на учете в психушке. Это не просто неприлично — подобное поведение в высшей степени предосудительно. Я уже мысленно прокручивал дальнейший сценарий: пассажиры жалуются водителю; тот незаметно звонит в диспетчерскую, чтобы сообщить о случае помешательства; двери автобуса не открываются до конечной остановки, где меня поджидает наряд полиции; следующий пункт назначения — палата для буйнопомешанных на улице Кабанис, где расположена служба скорой психиатрической помощи префектуры, она же преддверие сумасшедшего дома…
Я встал и стал пробираться к выходу сквозь толпу. Не было ни одного человека, в чьих глазах не сквозило бы осуждение. Суд народа сказал свое слово, и его приговор не подлежал обжалованию. Я был в полной изоляции.
Я сошел на остановке «Новый Мост — Набережная Лувра», зная, что госпожа Арман сделает то же самое на следующей. Ступив на тротуар, я оглянулся на отъезжавший автобус. Пассажиры, все как один, смотрели на меня. Все во мне было теперь воплощением бесчестия и уныния. Однако никто не предполагал, что в глубине моей души продолжает пылать огонь. Требовалось нечто большее, чтобы меня сломить.
Оказавшись вне поля зрения попутчиков, я добежал до конца улицы Монне, свернул в сторону набережной Межисери, а затем поспешил к набережной Жевр. Следуя кратчайшим путем, я был уверен, что доберусь до цели одновременно с цветочницей. Я остановился на углу и стал поджидать госпожу Арман, стараясь отдышаться. Когда она вышла из автобуса, я последовал за ней, крадучись, до улицы Арколь. Наконец, когда она свернула в какой-то узкий и пустынный переулок, я счел это место идеальным, чтобы загнать мою жертву в угол вдали от любопытных взглядов.
Я ускорил шаг, и, поравнявшись с госпожой Арман, окликнул ее:
— Мадам! Мадам!
Цветочница обернулась; от испуга она попятилась и уперлась в стену. Украдкой я взглянул налево и направо — мы были одни. Реванш еще был возможен.
— Не трогайте меня! — завопила женщина. — Не смейте меня трогать!
— У меня и в мыслях такого нет. Скажите только, почему вы это сделали.
— В конце концов, по какому праву? Кто вы такой?
Это было слишком легко. Она не могла отделаться просто так. Я должен был что-то придумать. Почему человек становится таким беспомощным в те самые минуты, которые он больше всего предвкушал? Ведь я чуть ли не дословно отрепетировал это мгновение. А сейчас чувствовал, что мне грозит немота. Именно то, чего я опасался: словесная немощь в критический момент. Артикулировать и при этом не произносить ничего вразумительного. Эта мысль едва не свела меня с ума. Я пытался избавиться от наваждения. Надо было выдавить из себя хотя бы слово. Я лихорадочно искал слабое место цветочницы, какую-нибудь брешь, куда можно проникнуть, чтобы сильнее разбередить ее рану.