Выбрать главу

Не желая снова преследовать госпожу Арман на улице, я предпочел остаться наедине с собой в этом месте, отрешенном от мира, где время словно остановилось. Ненадолго присев, я стал наблюдать за солнечным лучом, проникшим сквозь витраж, чтобы посмотреть, на что же укажет Божий перст. Это могла быть живая плоть, например плечо, но свет упал на пустой стул.

Я был уверен, что узнаю о цветочнице куда больше, следуя по ее стопам от придела до внутренней части храма, нежели гоняясь за ней по городу. Глядя на все, на что глядела она, я силился проникнуть в ее душу.

Под хорами, рядом с исповедальней, находилась маленькая часовня, посвященная памяти жертв Второй мировой войны. Повинуясь давнему репортерскому рефлексу, я машинально занес в блокнот имена, высеченные на мраморной мемориальной доске.

И тут меня заинтересовал витраж с изображением величественного святого Георгия, в окне западного притвора. Не потому, что это произведение было пожертвовано церкви прихожанами по случаю ухода каноника в 1940 году, а потому, что у мученика, победившего дракона, не было лица. Стекло откололось именно в этом месте. Набор свинцовых пломб, скреплявших черты лика, исчез. Со святого сорвали маску. Глядя на него, можно было увидеть лишь облака в решетчатом окне. Надпись на мозаичном панно, расположенном напротив, окончательно меня озадачила. Она гласила: «Я хочу жить на небесах, творя добро на земле».

В тот миг, когда я оказался на паперти и зажмурился от резкого дневного света, я осознал, что церковь — одно из немногих общественных мест, откуда удалены зеркала. Госпоже Арман не грозила там встреча с собой. В церкви не было ничего, что могло бы напомнить ей о собственном образе. Кроме разве что ее совести. Любое отражение в этих стенах становится благословенным. Здесь нас пронизывает бесконечно чистый свет.

7

То, что раньше казалось важным, теперь утратило всякое значение. Все мои дороги вели к госпоже Арман, но она оставалась недоступной, как и прежде. В своих кошмарах наяву я протягивал к цветочнице руку, но что-то парализовало меня в тот миг, когда я должен был к ней прикоснуться. Я не смыкал глаз по ночам, пытаясь постичь непостижимое. На рассвете это наваждение таяло без следа. Мир вокруг меня расплывался, терял очертания. Я превратился в старичка четырех с половиной лет, родившегося 22 июня 1940 года и умершего 8 мая 1945 года. Доказывая urbi et orbi [16], что этот период не был ни черным, ни белым, я страстно полюбил бесконечно богатую гамму серых тонов, непревзойденным мастером которой я стремился стать. В один прекрасный день меня должны были провозгласить мэтром полутраура, владыкой мягких смешанных красок, повелителем серого колорита. Однако все, что входило в данную палитру, непременно оказывалось сложным. Подобно этой запутанной истории, я становился непредсказуемым человеком.

Я погрузился в изучение свода законов, дабы отыскать там понятие, заимствованное из одного разговора адвокатов, нечто вроде неискоренимой вражды. Это вполне меня устраивало. Ничто другое не могло связывать меня с госпожой Арман.

Мой ночной столик был завален философскими трудами, вытеснившими исторические книги. Лишь размышления о природе Зла могли удержать мое внимание. Но чем больше я вдавался в этот вопрос, тем отчетливее понимал, что мои поиски тщетны. Я был уверен, что когда-нибудь меня найдут на рассвете уснувшим за компьютером с экраном, испещренным бесконечными вопросами «Почему?». Пойдут толки о том, до какой страшной беды могут довести человека знаки препинания. Психиатрическая экспертиза поставит на мне крест. В больнице мне станут приносить букеты с этикеткой «Цветы Арман». Это окончательно меня доконает.

Невыразимое не подвластно никаким определениям. Даже если бы я счел это роком, мне все равно было бы суждено стать еще одним бесплотным призраком в царстве теней. В то время как окружающие старались заставить меня выпустить добычу из рук, я лишь крепче сжимал кулаки.

Смириться? Это значило бы умерщвлять мертвецов. Отступиться? Это значило бы глумиться над трупами. Решено, если мне оставалось только умыть руки, я готов был окунуть их в чернила.

Ничего нельзя было объяснить, это можно было лишь испытать на собственном опыте. Так или иначе, дойдя до последней стадии невроза, я не собирался никого ни в чем убеждать. Рано или поздно в жизни каждого настает миг, когда мы говорим откровенно только с самим собой, со своей совестью и душой, со своими глюками. Только в этом случае человек может быть уверен, что он не обманется в своих ожиданиях. В силу непонятной метаморфозы я больше не чувствовал себя одним целым с моим героем Дезире Симоном, а отождествлял себя с Иовом. Подсознательно я играл роль праведника-страдальца, который боится Бога и в то же время богохульствует. Вот только я не роптал на судьбу, а мои стенания уже превратились в сплошной поток сдержанной ярости. Почему все они так перепугались? Стоило пролить немного чернил, дабы напомнить, что другие пролили столько же крови. Больше ничего. Но людей сажали в психушку за меньшие проступки. Я не давал воли отчаянию и, следуя совету поэта, старался не падать духом.

Я столкнулся с калекой, обделенной сердцем. Она не подавала признаков жизни. Я мысленно воспроизводил наши дебаты, подобно монтажеру кино. Мне не хватало разве что латной рукавицы, купленной на улице Святого Сульпиция, чтобы не порезать палец о непроявленную ленту. Причем обычная перчатка не могла меня защитить, для этого требовалось нечто гораздо большее. Это была открытая душевная рана.

Если человек действительно помнит не дни, а мгновения, то я хранил в памяти каждую секунду. Ни малейшего проблеска. Ничего. Я имел дело с неисправимой грешницей. Но, признаться, в минуты одиночества мне не приходило в голову, что эта женщина может быть жертвой тайны, превратившей ее в чудовище. По крайней мере, когда такая мысль меня посещала, я гнал ее от себя. Это могло окончательно выбить меня из колеи. Я перестал бы что-нибудь понимать. А мне следовало докопаться до сути.

* * *

Я запутался в собственных сетях, оказавшись на передовой кризиса, и был не в состоянии остановить адскую машину, которую самолично привел в действие. Существовало лишь два выхода из этого тупика. Нижний — чистосердечное признание и верхний — попытка небытия. И в том, и в другом случае речь шла о самоубийстве, но я не видел иного способа избавиться от навязчивой идеи абсолютного Зла. Я увидел и распознал этот ужас, но я не понимал его, и все убеждали меня, что не следует стремиться его понять. Мне казалось, что я говорил по-французски с французами, которые меня не слышали, воспринимая только звук моего голоса. Очевидно, от моих слов исходила своеобразная музыка, но она начинала жутко резать людям слух, насколько я мог судить по их реакции.

* * *

Сказать можно все, но можно ли все услышать? Чтобы это выяснить, я решил зайти слишком далеко, хотя и не за грань реальности. Подобает кланяться лишь с высоко поднятой головой. Что меня ждет? Не стану ли я в итоге невротиком, отказывающимся спать из опасения больше не проснуться? Нет уж, лучше покончить с этим раз и навсегда, предав историю огласке в одной из крупных газет. Я мог напечатать ее в ближайший четверг, день, когда лавочницу должны были наградить орденом «За заслуги», как почти всех граждан этой страны, где люди столь падки на мишуру, льстящую их самолюбию. Данной церемонии суждено было стать идеальной прелюдией к грядущему скандалу.

Я долго взвешивал «за» и «против», прекрасно понимая, что на конечном этапе гонки мне предстояло следовать только велению своего внутреннего голоса. Не возбраняется спорить с собственной совестью, при условии, что последнее слово останется за тобой. Я не сомневался, что это рискованная игра. Обнародуй я содержимое секретных документов, которые я клятвенно обещал не разглашать, путь в архив был бы мне навсегда заказан. Для художника это значило бы закрыть себе доступ в лавку торговца красками. Но это было необходимо. Даже рискуя оказаться на скамье подсудимых по обвинению в клевете.

вернуться

16

Городу и миру (лат.), т. е. всем и каждому.