Хотя состояние госпожи Арман еще не было вполне удовлетворительным, ее выписали из больницы. После капитуляции немцев и закрытия лагерей ожидался массовый приток военнопленных и заключенных. Больницы получили приказ освободить для них места. Случай Сесиль Арман-Кавелли уже не вызывал прежнего интереса. Во всяком случае, явно меньше обещанных пациентов.
Оказавшись дома, несчастная еще не вполне осознавала, кто она такая. Потребовалось несколько недель, чтобы она пришла в себя. В ее взгляде читались признаки душевного смятения. Она твердо держалась на ногах, ее движения были очень четкими и согласованными, но в ней по-прежнему чувствовалась какая-то внутренняя неуверенность.
В конце лета 1945 года, через год после вышеупомянутых событий, госпожа Арман приступила к работе в магазине. Первым делом она убрала из него все зеркала. Вскоре после этого цветочницу бросил муж, оставив ее одну с ребенком. Никто больше никогда о нем не слышал.
Волосы госпожи Арман отросли, но она как-то сразу постарела. Ее лицо все еще было испещрено рубцами. Правда, хирурги заверили женщину, что в один прекрасный день шрамы станут незаметными на фоне мелких морщин. Вскоре их совсем не будет видно. Когда ее дочь вырастет настолько, чтобы понять, что случилось, она ни о чем не догадается, так как к тому времени на лице матери уже не останется явных следов. След останется только в ее душе. Пусть будет проклят тот, кто раскроет тайну этой страдалицы. Дочь цветочницы не должна была узнать ее, никогда.
Госпожа Арман возобновила дружбу с ближайшими соседями-лавочниками: мехоторговцем, булочницей, бакалейщиком, хозяйкой мясной лавки и владельцем бистро. Но не с зеркальщиком — как будто он был виновен в ее недуге.
Цветочница избегала господина Адре так же, как обходила стороной его магазин, из страха снова узреть свое постыдное прошлое и в его глазах, и в его зеркалах. Ей хотелось убить соседа, хотя бы для того, чтобы избавиться от его нацеленного на нее блестящего взгляда. Она знала, что ему все известно. Госпожа Арман, которая боялась не своей тени, а своего отражения, не собиралась ни с кем делиться собственным секретом. Она считала зеркало дьявольским изобретением, противным Богу.
Голос господина Адре сорвался, и он прервал свой рассказ. Продолжать его он явно не желал. Деликатность не позволяла мне давить на собеседника. Наклонившись вперед, упираясь локтями в колени, зеркальщик рассматривал наше расплывчатое отражение в зеленоватой воде пруда. Две задумчивые фигуры, запечатленные снизу, в изысканном обрамлении ветвей, гармонично раскинутых над их головами. И вдруг зеркальщик схватил камень и бросил его в воду. В мгновение ока гладкая, как открытка, поверхность пруда покрылась рябью в виде концентрических кругов. Господин Адре погубил не картину, а ее красоту. Затем он впервые повернулся ко мне и сказал:
— Теперь вам все известно, ведь вам не терпелось все узнать. Но разве благодаря этому вы теперь больше понимаете?
Зеркальщик даже не стал дожидаться ответа, который я все равно не смог бы ему дать, и пошел прочь. Я смотрел ему вслед: он удалялся, ссутулившись, засунув руки в карманы, вперив взгляд в пространство. Внезапно он остановился, обернулся и направился ко мне, словно он позабыл что-то на скамье. Надев очки, он достал из бумажника клочок смятой бумаги и не прочел, а скорее расшифровал то, что там было написано:
— Per speculum in aenigmate?
— Святой Павел хотел этим сказать, что мы всё видим наоборот, — ответил я. — Люди осознают, что зеркало отражает жизнь, но совсем в другом смысле. Тогда у нас возникает вопрос, те ли мы действительно, кем себя считаем.
Господин Адре задумался и снова побрел прочь; на сей раз он больше не вернулся.
Я долго сидел на скамейке в одиночестве. Мое состояние можно было описать одним словом — «смятение». Я пребывал в смятении относительно всего, со всех точек зрения, во всех значениях слова. Я встал, прошелся, но легче не стало. Я разрывался между гневом и состраданием и не знал, чего во мне больше. Я злился на себя и жалел цветочницу, злился на нее и жалел себя; я злился на себя за жалость к ней и жалел, что она на меня злится… Это был замкнутый круг.
Мысль об одиночестве этой женщины не давала мне покоя. Я думал о том, как, наверно, ей тяжело по ночам. О ее молчании, когда я унижал ее в автобусе. О ее слезах, последовавших за этой сценой. Наконец, о смысле слов, которые она выпалила на улице Арколь, когда все в ней кричало мне в лицо: «Евреи — не единственные жертвы, я достаточно настрадалась, я тоже имею право на снисхождение за давностью лет, оставьте меня, оставьте меня в покое…» Тогда, только тогда, в ответ на эту всепоглощающую боль, у меня возникло смутное чувство вины перед моей жертвой.
Внезапно я бросился к телефонной будке и набрал номер магазина «Цветы Арман». Я узнал голос цветочницы в трубке.
— Кто говорит? — спокойно спросила она.
— Мадам, это я, вы знаете… Мне непременно нужно с вами встретиться. Я все выяснил, мне все известно, между нами произошло недоразумение, я должен с вами поговорить, прошу вас…
Госпожа Арман повесила трубку. Наверно, я напугал ее своей чудовищной скороговоркой. Но я спешил сказать как можно больше, прежде чем она прервет разговор. Цветочница должна была узнать о моем смятении. Я не собирался оправдываться, а только объясниться. Мне хотелось, чтобы она отнеслась к моему поведению с тем же снисхождением, с каким мы взираем на чужие ошибки, совершенные по нашей вине. Вероятно, я хотел чересчур многого. Очевидно, мы ступили на скользкий путь. Как бы я выглядел, если бы она заговорила о том, что пора простить друг другу обиды?
Я нажал на кнопку повтора и снова услышал ее голос, уже более сухой и строгий.
— Не кладите трубку, мадам, я нахожусь не очень далеко от вас, я сейчас приеду, и мы наконец…
Она бросила трубку. У светофора остановилось такси. Я сел в машину.
На улице Конвента образовался затор. Я продолжал путь пешком. Водители нервничали. Угрожающе гудели клаксоны. Вдали слышался рев сирены «скорой помощи». Чем дальше я шел вдоль вереницы попавших в пробку машин, тем больше нарастало напряжение.
Посреди дороги, между магазином меховой одежды Фешнеров и цветочной лавкой Арман, собрался народ. Я стал пробираться сквозь толпу зевак, натиск которых с большим трудом сдерживал полицейский.
И тут я увидел госпожу Арман, распростертую на земле. Она лежала на спине, изо рта бежала тонкая струйка крови. Голова цветочницы покоилась в руках господина Анри. Старик попросил своего подручного принести трикотин, который он использовал для утепления каракулевых манто. Он сделал из ткани подушечку и осторожно просунул ее под голову раненой.
Прохожие вызвались перенести госпожу Арман в ее магазин. Там ее положили у входа среди цветов. Как на кладбище. Не хватало только могилы. Никто и не подозревал, что могила находится в душе цветочницы. После Освобождения она неустанно рыла себе яму.
Глаза госпожи Арман были открыты. Она шевелила губами. Господин Анри наклонился, приблизив правое ухо. Потом прошептал что-то в ответ. После этого старик закрыл женщине глаза. Возле жертвы сидел водитель автобуса без пиджака, обхватив голову руками. Телефон, застрекотавший в кабине, заставил его опомниться от потрясения.
Вокруг толпились люди, и я увидел нескольких знакомых лавочников. Франсуа Фешнер присел на одно колено возле отца, спрашивая, не нужно ли помочь. Заметив меня, друг поднялся, обошел толпу и приблизился. Он взял меня за руку.