Фабиану вспомнилось, что он уже бывал как-то раз на подобном шествии вместе с отцом. Ему было тогда, наверное, лет пять, и отец подсаживал сынишку на плечо, чтобы тот мог лучше разглядеть происходящее и представить себе муки кающихся грешников. Ребенок, он никак не мог понять причину происходящего и поэтому нагнулся к уху отца и шепотом спросил:
— Папа, зачем они это делают?
— Им очень плохо оттого, что они совершили плохие поступки, — объяснил ему отец. — Эти люди пришли сюда показать Богу свое раскаяние.
Фабиан не мог представить себе, как это человеку может быть плохо настолько, что он решил тащить на себе по улице огромный кусок дерева. Одной рукой он крепко вцепился в красно-белый шейный платок, который всегда носил его отец, а другой — в его волосы в страхе свалиться с отцовского плеча и бесследно пропасть в людском водовороте.
Воспоминание почему-то пробудило в нем голод. Фабиан остановился перед лавкой, в которой торговали лепешками-эмпанадос и жареным мясом, купил лепешку с сыром и зашагал дальше. Запах мяса жаренных на углях морских свинок заставил его вспомнить о случае, который произошел вскоре после моего приезда в Эквадор. Когда я узнал, что мясо морских свинок — национальное лакомство, этот факт меня одновременно и удивил, и поверг в негодование, поскольку в Англии я держал в доме морскую свинку, которую очень любил. Фабиан однажды накормил меня этим мясом, сказав о том, кому оно принадлежит, лишь после того, как я прожевал последний кусок. Ему очень хотелось увидеть выражение моего лица. Позднее он признался, что был впечатлен моими актерскими способностями, когда я сделал вид, что услышанное меня нисколько не удивило.
В общем, он доел лепешку и облизал пальцы. Это заставило его вспомнить о Мигеле де Торре и пальце его жены. Фабиану меньше всего хотелось бы иметь такой же сувенир или нечто подобное на память о собственной матери. Однако он не стал бы возражать против локона ее волос — такое часто показывают в фильмах. Его устроила бы, скажем, половинка золотого дублона на цепочке, которую он носил бы до того самого дня, когда состоялась бы долгожданная встреча с матерью. Его половинка монеты идеально совпала бы с половинкой матери, и она посмотрела бы на него глазами, в которых застыли слезы. Он стеснялся подобных мыслей и даже огляделся по сторонам, желая убедиться, не заметил ли кто мечтательного, блаженного выражения на его лице. Фабиан никогда не плакал — ни на похоронах отца, ни на заупокойной службе по матери.
Но он видел, как плакал я. Первые дни пребывания в Эквадоре я сильно тосковал по дому. Поэтому кое-кто из моих новых соучеников считал меня жалкой размазней, несмотря на мой странный подвиг с шаром, наполненным водой. Однако по какой-то неясной причине меня нисколько не смущали мои слезы в присутствии других людей. Что касается Фабиана, ему ничто не мешало плакать столько, сколько его душа желает, если бы он захотел. Те обстоятельства, в которых он оказался волей судьбы, предполагали, что он мог вести себя как угодно, и никто не посмел бы его осудить. Его сиротство запустило в действие механизм сочувствия, который скрыто функционировал при любых обстоятельствах. Это давало ему возможность поступать так, как ему заблагорассудится, но все равно Фабиан никогда не плакал.
Мимо него проехал еще один грешник в кресле-каталке. При взгляде на него Фабиан вспомнил несчастного американского собирателя засушенных голов, о котором рассказывал Суарес. Он также вспомнил про то, что — если хорошенько поразмыслить — сам не так уж и плохо живет. По крайней мере ему не приходится тащить добровольно крест, катя при этом кресло. В спицы колеса бедолаги попал ошметок потрохов, и коляска застряла посреди улицы. Выброшенный владельцем какой-то мясной лавки, этот кусок внутренностей, угодивший в колесо, привлек внимание бродячей собаки. Помощь таким людям — не слишком приятное дело, однако Фабиан приблизился к несчастному так, чтобы тот не мог его увидеть, и убрал невольное препятствие, оказавшееся на пути страдальца. Он выбросил потроха в канаву, вытер руку о штаны и зашагал дальше.