А заодно подумал: как там прием в саду британского посольства?
Ответ на этот вопрос состоит в том, что он был просто смехотворен: в духе старой доброй Англии, отчего возникало впечатление, что в самой Англии уже давно ничего подобного не устраивается. Рядом буйствовал запруженный праздничными толпами Старый город, но царившая в саду посольского особняка атмосфера напоминала другую планету. Дипломатической почтой был доставлен сыр стилтон, по лужайке расхаживали гости, щеголяя медалями и шлемами с плюмажем. Кое у кого на сапогах имелись даже шпоры. Будь это резвящиеся в пампасах гаучо, убивающие друг друга ножами и жарящие мясо на вертеле, я бы еще смирился. Но это были наряженные в хорошо отглаженные костюмы из белого льна бывшие учащиеся элитарных школ, которые вряд ли когда-нибудь покидали стены посольства. Их шпоры были надраены до зеркального блеска и едва ли видели что-либо, даже отдаленно напоминающее лошадиные бока, если, конечно, не считать таковыми выставленные напоказ внушительных размеров телеса жен их владельцев.
Моя мать, словоохотливая светская дама, переходила от одной кучки гостей к другой, следя за тем, чтобы никто не скучал. Отец, пританцовывая, следовал за ней, поедая бутербродики-канапе и пытаясь выведать у местных государственных чиновников последние политические сплетни.
Я поглядывал в сторону Старого города, думая о том, удастся ли Фабиану осуществить нашу предварительную договоренность: выпустить фейерверк на статую крылатой девы на Панечилло. Я возлагал на это не слишком большие надежды — из всех планов, которые мы с Фабианом постоянно строили, обычно ничего не выходило — и потому попытался завязать разговор с дочерью француза — поставщика цветов. У этой семнадцатилетней девушки было веснушчатое лицо и темные, еще влажные от недавно принятого душа волосы. Она была одета в самое потрясающее белое платье, какое я когда-либо видел в своей жизни. Почти всю вечеринку я незаметно от всех любовался ею. Барышня в течение получаса отчаянно сопротивлялась ухаживаниям какого немолодого развратного усача с церемониальной шпагой, однако вырваться от него ей не удалось, и я принялся методично накачиваться слабеньким «бакс физзом», дабы затем изменить диспозицию и пообжиматься с ней в кустах.
Я выбрал подходящий момент и начал приближаться к каменной лестнице, репетируя слова, которые собрался сказать через несколько лет на моей будущей свадьбе (мы встретились на садовом газоне в тени Пичинчи [1]), и пожалел, что у меня нет шпор, которыми наверняка смог бы вызвать интерес юной француженки к своей особе. В следующее мгновение передо мной неожиданно возникала мать и вверила мне некоего юного херувима лет тринадцати — он-де только что прибыл в Эквадор и абсолютно никого в этой стране не знал.
— Это Эжен, — пояснила мать. — Он француз. Я пообещала, дорогой, что ты ему все здесь покажешь. Так что повеселитесь пока. Надеюсь, ты уже поел? Кстати, еще остались замечательные пирожки.
— Салют, Эжен! — поприветствовал я нового знакомого. — Я плохо говорю по-французски, но знаю одного человека, с которым мы можем поболтать.
— Я одинаково хорошо говорю на обоих языках, — с ангельской улыбкой ответил Эжен.
— Отлично. Тогда ты поможешь мне с переводом.
Фабиан наблюдал, как к нему медленно подплывает колесная платформа со скульптурным изображением Девы Марии. Статуя напомнила ему собственную мать, что, в свою очередь, вызвало у него приступ головной боли. Воспоминания об отце были четкими и ясными, под стать достоверности его гибели: слова, мнения и поступки. Все, что было связано с матерью, имело неясный, смутный характер, и это скорее означало, что она не умерла, а просто исчезла. Вот почему Фабиан не мог заставить себя ее оплакивать, что вызывало у него чувство неизбывной вины. Мой друг часто ловил себя на том, что не думает о матери.
Фабиан продолжал смотреть на платформу, которая с каждой секундой оказывалась все ближе и ближе, и постарался занять такое место, где до его слуха доносилась музыка всего только в одной лавки, торговавшей сувенирами. Где бы Фабиан ни стоял, у него возникало ощущение, будто он слышит индейские мелодии, исполняемые на свирели, и очень часто вместе с маниакальным, как культ вуду, контрапунктом музыки в стиле сальса. Аромат жарящегося на углях мяса морских свинок больше не распалял его аппетит — смешанный с кислым запахом немытых тел, он, наоборот, вызывал омерзение. Контуры окружающих людей и предметов расплывались, утрачивая четкость. Отряды полицейских начали теснить толпу с края улицы в сторону, и в давке Фабиан не смог удержать равновесие. Он упал, приземлившись частично на мостовую, частично в мощенную камнем канаву, с глуповатым выражением лица глядя на развевавшиеся над улицей разноцветные хоругви и флаги. По толпе пробежал возмущенный ропот, но полицейские бесцеремонно потеснили народ еще больше. Фабиан при падении больно ударился головой о мостовую, и теперь она буквально раскалывалась от боли. Дева Мария нависла прямо над ним, покачиваясь над морем человеческих тел, сцепив перед собой руки, устремив взгляд из своего стеклянного ящика куда-то вдаль. Фабиан отметил про себя, что по сравнению с золотыми красками шествия цвет ее лица кажется бледным, но задумываться над причиной этого не стал, понимая, что самое главное для него — встать на ноги.